Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Под юбками Марианны
Шрифт:

— А мама как сейчас?

— Известно, переживает. Поехала к родственникам на Кавказ. У нее там два брата с семьями.

— Тебе ведь как-то нужно будет ее поддерживать, по первости тем более?

Эдвард не ответил. Я старался не думать, что значит это молчание: нарезанные продукты свалил в миску и поставил в комнату. Потом, избегая смотреть на Эдварда, вышел обратно и принес из морозильника водку.

Я сел за стол, напротив, и молчал. Я теперь рассмотрел его, Эдварда, так, как мне всегда хотелось. Мы оба не двигались, и я заметил, что брови его начинают срастаться, что одна чуть выше другой. Я заметил крупный шрам на виске и еще один на подбородке, легкую небритость, сильное спокойствие его рук и цепкость чутких, настороженных пальцев. Почему-то раньше я никогда не видел его. Мы разговаривали, глядя друг

другу в глаза, чокались, глядя на стаканы, и брали закуску, стараясь не уронить бутылку. Когда мы ходили на концерты, мы смотрели на исполнителей, на окружающую публику, но не друг на друга. Он смотрел на Ольгу, я — на своих пассий.

Теперь же я разглядывал, как он сидел, положив ладони на колени, словно по-русски, на дорожку, и глядел перед собой. Через полминуты безмолвия Эдвард встряхнулся.

— Ну что, начнем, — потянулся он к бутылке.

— За родителей, — провозгласил я с неуместной торжественностью, но тут же осекся, и закончил уже тише, — они нам все возможности дали, не наша это заслуга.

Эдвард кивнул в знак согласия.

Мы выпили по первой.

Некоторое время мы провели в молчании. Мне хотелось подстроиться под его настроение, раз другу нужна была помощь. Я заваливался к нему столько раз, когда мне было некуда идти, часто не один, часто в полумертвом состоянии, и проводил всю ночь в туалете. Эдвард ко всему относился с завидным стоицизмом. Не хотелось признавать, но сейчас была моя очередь.

Эдвард встал, открыл окно и закурил. Сигарета пахла весной.

— Ты хоронил кого-нибудь? — послышалось от окна.

— Да, отца, но это было давно, я маленький был, и к тому же он успел за пару лет до смерти бросить мать. Это не считается.

— А я впервые, — сказала спина Эдварда, — и вот теперь не знаю, как мне возвращаться к обычной жизни, как будто ничего не произошло…

— Тебе ли понимать незначительность жизни? Ты видишь, как люди отдают жизнь и свободу за политиков, у которых ложь через слово. Разве отцова жизнь не была такой же?

— То-то и обидно. Сам я считаю, что такой проницательный, а отца упустил. Эх, упустил отца…

Конечно, Эдвард испытывал совершенно нормальные чувства сейчас: он хотел исправить что-то, как будто не знал раньше, что его отец когда-нибудь умрет. Сейчас ему хотелось бы больше общаться с ним, не стесняться позвать к телефону. Сейчас ему хотелось бы честно поговорить о своей профессии и об убеждениях отца. Я вдруг понял, как ослеплены бываем мы, когда не думаем о смерти любимых. Мы не осознаем того, что время всегда на исходе. Тем более бессмысленны сожаления — исправить можно лишь неожиданную ситуацию, о которой узнаешь заранее, — тогда она перестает быть неожиданной. А о смерти знаешь с тех пор, как рожден.

Разумеется, ничего из этого я не произнес вслух. Эдвард докурил и вернулся на место.

— Почему упустил? — спросил я вместо этого.

— Уехал, не общался, как будто предал. А он отчаялся.

— И пить начал?

— Оказывается, мать скрывала, — думала, сможет справиться сама, боялась, что я вернусь, потому что буду чувствовать ответственность.

— А что ей бояться, паспорт-то у тебя уж давно, работу бы нашел.

— А, — махнул рукой Эдвард, — и не спрашивай. Она же свихнулась на Франции! Мне иногда кажется, что я ее законный представитель здесь. А я бы был и не против переехать обратно, поднадоела мне эта страна. Если б я знал!

— А сейчас переедешь? Ради матери?

— Я не обдумал еще. Можно и ее сюда — язык-то она знает, получаю я порядочно. А нет — так и нелегально вывезти. Будет здесь русский преподавать да в церковь ходить.

— Поедет ли?

— Черт ее знает. Мечтать — мечтала всю жизнь на старости лет на Риволи сидеть да кофеек попивать, а как представится возможность — так, глядишь, и испугается чего-нибудь, знаю я ее. Мечтательница.

Я помнил его мать. Низенькая тщедушная женщина с белым платочком на голове. Когда пару лет назад Эдвард срочно уехал в командировку, я провел с ней несколько дней. Она ходила быстро, энергично стуча палочкой по тротуару, словно пытаясь выбить его, как ковер. Уже почти старушка, ахала и восхищалась каждым открыточным видом Парижа — ее было легко обрадовать. Норовила сунуть мне деньги, но явно была довольна тем, что я не брал. Женщине льстило

такое внимание, ведь она привыкла приезжать к Эдварду и в одиночку бродить по Парижу, пока он работает. Она действительно была мечтательницей: моментально доверилась мне, рассказывала мне десятки историй об Эдварде, о том, как думает выйти на пенсию и уговорить мужа переехать во Францию (тот ни разу не был за границей), как женит Эдварда на скромной и порядочной девушке (сын оберегал ее от Ольги). Фантазии ее уходили в совершеннейшие эмпиреи. При этом с головой у нее было все в порядке: никаких старческих повторений и неврозов. Она много знала, много читала, была в курсе общественной жизни — с ней было интересно. У меня даже иногда возникало чувство, что ей хотелось перещеголять сына в знаниях.

В скорбном молчании мы закончили первую бутылку. Мне казалось, что Эдварда занимает сейчас больше всего вовсе не судьба матери. И я был прав.

— Даня, — начал мой друг, — тебе когда-нибудь казалось, что я нечестен в работе?

— Конечно. Я так и считаю. Ты, засранец, пишешь какую-то ересь, мотаешься по миру, а тебе еще за это платят. Я тоже так хочу.

— Не в том смысле. Я просто думаю, что мое представление о должном может быть прямо противоположно тому, что должно быть. Ты понимаешь?

— Нет. Ты скажи прямо, у тебя конкретная проблема?

— Я про Афганистан и отца. И мое отношение к войне.

— По-моему, по Афганистану двух мнений быть не может.

— Не в том дело, но нет ли у меня ответственности перед отцом? Я специально брался изучать эту тему, встречался с Амином, помнишь? Правильно ли я действовал?

— Эдвард, почему тебе кажется, что перед своим отцом ты в большем ответе, чем перед Амином?

— Ну а как же, Даня, ведь он мой отец, я ему всем обязан, — Эдвард взял ностальгическую ноту, — а получается, что я всю свою жизнь боролся против того, что он защищал. Я ответствен перед ним, как и перед матерью. Разве я могу бороться против «кровавых режимов», если в своей семье не смог порядок навести?

— За порядок в семье, — сказал я кстати.

Мы звякнули стаканами и выпили.

— Но ты же уехал потому, что искренне верил в свое дело, не потому, что ты хотел сбежать от отца!

— Так-то оно так, но, может, не стоило целенаправленно ворошить то, во что так верил отец? Я ведь хотел исправить то, что считал ошибками отца, но хорошо ли я поступил?

Я понял: дело худо. Моего друга занесло в унылое самокопание. Он никогда этим не грешил, поэтому я должен был спасать его. Я начал говорить вещи, в которые сам не особенно-то верил, но я чувствовал, что сейчас моя помощь нужна моему другу, как дуновение ветра нужно, чтобы разгорелся потухающий костер. Возможно, единственный раз в жизни мое слово было необходимо ему.

— Эдвард, — сказал я, — ответь, ты гордишься тем, чем ты занимаешься?

— Да, — четко ответил он, — я делаю то, что считаю нужным.

— А ты гордишься, например, Тургеневым и тем, что он был русским?

— Конечно.

— А своим отцом?

— Да.

— Тебе стыдно за Пражскую весну или Будапешт пятьдесят шестого года?

— Да, для того я и занялся журналистикой, чтобы этого не повторилось.

— Эдвард, но ведь ты не имеешь никакого отношения ни к Тургеневу, ни к Пражской весне, ни к запуску первого спутника, ни тем более к какой-нибудь там Третьяковке или библиотеке Дидро. Тебе стыдно за войну в Афганистане, Грузии и за то, что в России не хотят демократии, а хотят царя-батюшку, но ты не имеешь к этому отношения. Ты отождествляешь себя с русской культурой, поэтому ты испытываешь все эти чувства и чувствуешь себя ответственным. Почему ты проводишь линию своей ответственности именно так, а не иначе? Тебе не стыдно за первый раздел Польши? Или за войну в Алжире, например? Отчего? Ее ведь начали такие же человеки, как и русские?

Я старался избежать патетики и говорил спокойно, рассудительно, стараясь привлечь Эдварда на свою сторону исключительно силой логики. Я знал, что любая эмоциональная речь рано или поздно будет подвергнута сомнению, как он подверг сомнению эмоциональное желание исправить «отцовы ошибки». Логические доводы останутся в сердце навсегда, их не сломит даже натиск самых сильных чувств.

Я остановился. В тишине Эдвард принялся наливать в опустевшие стаканы, потом свернул кусок ветчины в трубочку и отправил в рот.

Поделиться с друзьями: