Подари себе рай
Шрифт:
Квартира Алевтины была в одном из старинных особняков в Сивцевом Вражке, и верный Данилыч, не спрашивая ни ее, ни Никиту, направил «бьюик» от общежития строительного прямо туда. «Славная бабеха, — пробормотал он, провожая взглядом Алевтину, которую сопровождал хозяин. — Оно, конечно, у него самого жена ладная. С другой стороны, чужой квасок завсегда слаще. Эхма, наше дело маленькое. Знай себе крути баранку и стой, когда надо, жди хозяина…»
Домой Никита приехал к полуночи. Тихонько разделся в прихожей, не зажигая света, прошел на цыпочках в спальню. Лег, услышав сонный голос Нины: «Ну как свадьба?» Он показал в темноте большой палец правой руки и бодро ответил:
— Хорошо, но трудно. Рождение новой традиции, сама понимаешь, просто не дается. Все решать приходится самому, на месте. И радость, и мука. Ну ладно, спи.
Спал Никита обычно без снов. Положил голову на подушку — раз, и провалился в черную бездну.
— Копошатся, букашки! Блудят, злодействуют! А вот мы их к ногтю! К ногтю! Согласен?
Он снимает очки, поворачивается — и Никита вскакивает, вытягивается в струнку:
— Согласен, Лазарь Моисеевич!
Из рулевого отсека выходит пилот. Он окидывает зорким взглядом пассажиров, и теперь вскакивает и вытягивается Каганович. Пилот смотрит на землю, говорит негромко, но все, вытянув шеи, стремятся поймать каждое его слово.
— Я не люблю летать на аппаратах, зависишь не от самого себя, а от машины. Есть, однако, большой плюс. В небе ощущаешь себя властелином мира. Властелином Вселенной.
И добавляет еле слышно, для себя одного:
— Подотчетен лишь Богу. Ибо в душе верую.
Никита силится разобрать, разгадать эти слова. В них, именно в них самый главный смысл бытия. Вот сейчас, сейчас он их услышит, поймет, еще чуть-чуть, ну…
— Никита, что ты так стонешь? Или привиделось что? — разбудил его голос жены.
— Сон мне приснился, — сказал он удивленно. — Ты же знаешь, что я всегда сплю без снов. А тут…
— Неужто кошмар какой? — зевнула Нина
— Нет, не кошмар, — возразил он. И рассказал ей все в мельчайших деталях. Закончил вопросом, который мучил его даже во сне:
— Что же он сказал в конце? Уверен, это было что-то очень важное. Что? Что?
— Зачтокал! — засмеялась она. — Подумаешь, сон! Раньше сам хохотал над всеми нашими снами. Над бабкой Федорой, помнишь? Ничего в нем, в твоем сне, вещего нет.
Никита покачал головой:
— Последние слова… В них все дело.
И, смятенный, пошел в ванную…
В середине дня, когда Никита подписывал срочную секретную докладную в ЦК «О состоянии политико-моральной воспитательной работы и настроениях в парторганизации Краснопресненского района г. Москвы», на его столе зазвонил городской телефон.
— Послушай, — кивнул Никита Алевтине, продолжая вычитывать текст.
— Райком партии, — сообщила она в трубку начальственным тоном. — Кто его спрашивает? Сейчас узнаю.
Прикрыв трубку рукой, тихо сказала: «Это падчерица Гордеева». Никита оторвался от докладной, зло посмотрел на Алевтину, словно говоря: «Ты во что меня втравить хочешь? Не вчера родилась, сама сообразить могла бы, как ответить». Сказал, вновь берясь за документ:
— Меня нет. На совещании.
— Вы слушаете? — холодно поинтересовалась Алевтина. — Он на совещании в горкоме. Нет, сегодня уже не будет. Когда приходит на работу? Рано приходит. Нет, завтра звонить не стоит. Он уезжает вечером в командировку на Алтай. На две недели. Понимаю, гражданка Гордеева, понимаю. Но что же я могу поделать? Я всего лишь технический секретарь…
***
Дворницкая находилась под парадной лестницей педагогического училища. Она находилась там и тогда, когда в этом здании — самом импозантном и внушительном (не считая двух-трех доходных домов) на всей Большой Ордынке, построенном в середине девятнадцатого столетия, — располагалось реальное училище. Пройти в нее можно было и через парадный вестибюль
с зеркалами во всю стену, двумя гардеробами и двухметровыми статуями Афродиты и Афины Паллады, встречавшими входящего с улицы в холл мимо преподавательской, и через двор. Обычно Кузьмич в пять утра вставал, приводил в порядок свою часть улицы: мел, скреб, чистил тротуар и вдоль фасада, и вдоль фигурного металлического забора со стороны Маратовского переулка, и у всего фасада общежития, глядевшего на Малую Ордынку, и возвращался к себе часам к девяти. В то утро он пришел домой на час позднее — заболел истопник Николай, и Кузьмичу пришлось протопить четыре голландки в общежитии. Войдя в дворницкую, он скинул старый кожух, стряхнул снег с треуха, снял валенки, сел на табуретку и прислонился спиною к печке. Сделал «козью ножку», всыпал в нее моршанской махорки, закурил. Зажмурился. Не раскрывая глаз, спросил:— Что бают про дилехтора?
Жена Ксюшка достала из печки чугунок, налила мужу стопку водки по случаю начала Сыропустной недели. Кузьмич выпил, крякнул, макнул в щи ломоть черного хлеба. Закусил. Разжевал головку чеснока, стал хлебать щи, доставая из чугунка дымящуюся жижу расписной деревянной ложкой.
— Карахтерный. И горазд строгий. Глазища черные. Так ими и зыркает.
— Со мной вчерась за ручку поздоровкался, — сообщил Кузьмич и вопросительно посмотрел на Ксюшку — мол, что ты на это скажешь?
— Ему барску руку сунули, он и обзарился, — возмутилась она. — Вдругорядь поболе жалованья проси. Кажи: на харчи дитю и жинке никак не хватат. Тю их всех, начальников-нахлебников. Захребетники постылые!
Кузьмич выписал Ксюшку из своей деревни на Псковщине уже как три года. Поработала она с годок в прислугах у инженера, пригляделась к завидной жизни и теперь поедом ела своего мужика — и это ей не так, и это не эдак. «Хочу жить как инженерова жена: гулять в шелковой платье, туфлях-лодочках и есть крем-брюлю». Родив дочку, чуток угомонилась. Но обиду на весь мир выплескивала на мужа денно и нощно. Кузьмич молчал. В Москву он попал случайно. Поехал в двадцать третьем году с обозом мороженой рыбы да так и остался возчиком при магазине на Ильинке. Потом был водовозом на Зацепе, «золотниковых дел» мастером в Филях, сторожем в Петровском Пассаже. Пока наконец по протекции земляка-хлебопека, чья жинка служила гардеробщицей в педагогическом училище, ему подфартило получить там место дворника с квартирой. Квартирой была каморка под лестницей, но Кузьмич, проскитавшись годы по углам и ночлежкам, был не просто доволен — счастлив. Он при должности; есть крыша над головой — тепло, светло и мухи не кусают; молодая жинка дочку Нинку принесла. Большего желать — только Бога гневить: В прошлом месяце письмо из деревни свояк привез от крестного отца, церковного старосты. Сам-то Кузьмич в грамоте не силен, гардеробщицу Клаву просил прочитать. Голодают селяне ужасть как. Всех жучек и кошек сожрали, корой да соломой пробавляются. Свояк тоже страсти добавил — в соседнем селе, бают, людоедство приключилося. Беда…
Иван заканчивал обход здания училища. Сопровождали его два заместителя: по учебной части высокий благообразный Валентин Георгиевич Маковлев (студенческая кличка — Дон-Кихот) и по хозяйственным вопросам толстенький Абрам Исакович Рахлин (студенческая кличка — Санчо Панса). Иван, разумеется, этих кличек не знал. Но когда впервые увидел стоявших рядом Маковлева и Рахлина, мгновенно подумал: «Какая колоритная и контрастная пара! Они явно кого-то напоминают. Кого?» Этот вопрос мучил его четверть часа. Потом, так и не ответив на него, он углубился в проблемы своего нового места работы. Их было много: нехватка талантливых и, главное, опытных преподавателей; хронический дефицит по всем статьям бюджета — начиная с фондов зарплаты и кончая канцелярскими и командировочными расходами. Однако во всем этом не было ничего необычного. Подобным недугом страдали все или почти все учебные заведения, а провинциальные — особенно остро. Но многое и радовало — содержание классных аудиторий было безупречным, численность классов — вполне умеренная, оборудование химического, физического и других специальных кабинетов — на редкость современным. И столовая обрадовала Ивана чрезвычайно: приятно поразили мобильный — по сравнению со многими другими точками общепита — ассортимент и низкие цены. Осматривая великолепный актовый зал и просторную сцену с достойными кулисами, артистическими уборными и костюмерной, он спросил:
— Надеюсь, самодеятельность радует хорошим репертуаром?
Валентин Георгиевич сложился почти вдвое, что обычно означало крайнюю степень смущения, и сказал со сдержанным сожалением, глядя куда-то за кулисы:
— Увы, ваш предшественник был очень образованный человек, но он полагал, что увлечение, как он однажды выразился, «непотребными плясками и душещипательными аттракционами пагубно скажется на формировании будущих педагогов».
Иван с сомнением хмыкнул, посмотрел вопросительно на Рахлина.