Подари себе рай
Шрифт:
— Это я и хочу от вас услышать.
— «Мать»… «Мать»… — Он долго мялся, даже покраснел, на лбу выступила испарина. И наконец решился: — Это самая слабая вещь Алексея Максимовича. Фадеевский роман неплох. Однако, ей-богу, ни «Мать», ни «Разгром» на сцене я не вижу. Увы!
Молотов, отнюдь не дилетант в литературе, был почти аналогичного мнения об обоих романах. Впрочем, высказываться посчитал неблагоразумным. Посмотрел на Сталина, который беседовал с Хмелевым и Булгаковым, и сказал с благоговейным придыханием:
— Вы знаете, через несколько лет предстоит большой юбилей. Иосифу Виссарионовичу исполнится шестьдесят.
Марков
— Большой юбилей! — довольно громко повторил он, как прежде непонимающе смотря на Молотова. Сталин недовольно обернулся в их сторону, продолжая говорить что-то Хмелеву. Молотов, более понизив голос, теперь почти шептал:
— Как вы думаете, кто мог бы создать пьесу о… ну, скажем, революционной юности вождя?
«Вот оно что! — воскликнул про себя Марков. — Уже задумываются о вечности. Конечно, есть и «Борис Годунов», и «Царь Федор Иоаннович». Теперь хотят увековечить красного царя».
— Задача не из легких, — сказал он задумчиво. И, поняв, что его слова могут быть поняты двояко, торопливо добавил: — Уровень, уровень-то должен быть высочайший!
— Несомненно, — согласился Молотов. — А как вы думаете, автор «Дней Турбиных» — подходящий для такой миссии драматург?
— Михаил Афанасьевич — талантище, — не сразу ответил Марков. — Не знаю, насколько он может быть силен в жанре биографии… Хотя… хм… уже несколько лет он трудится над пьесой о Мольере.
— О Мольере?!
— Да, о нем и о его времени. И, как все, что он делает, пьеса обещает быть очень и очень злободневной. Я читал одну из редакций.
— И какое название?
— «Кабала святош».
«Интересно, в чем будет заключаться ее злободневность?» — недоуменно подумал Молотов.
Поскольку Сталин уже направлялся к выходу, встал и, пожимая руку Маркову, посоветовал:
— Поговорите при удобном случае с Булгаковым. И, разумеется, идея исходит не от меня. Вы понимаете?
— Я понимаю, — поспешно заверил Марков. — Понимаю, Вячеслав Михайлович. Идея моя.
Уже по дороге в Кремль в машине, сидя на заднем сиденье, отгороженном от водителя бронированным стеклом, Сталин сухо произнес:
— Лапать Тарасову, как последнюю уличную потаскуху, не позволю. Никому! И тебе, Клим, тоже.
Ворошилова поразила прозвучавшая при этом злость. Он не на шутку струхнул, такое между ними было впервые.
— Коба, да я… — начал было он с мольбой и отчаянием.
— Молчи! — брезгливо отрезал Сталин, отодвигаясь от соратника в самый угол просторного сиденья. — Соврешь ведь! А тогда пеняй на себя. Простить можно все, но не ложь.
И после паузы отрешенно добавил:
— Ложь — родная сестра измены…
Вернувшись домой во втором часу ночи и рассказывая об этой встрече своей третьей, самой любимой жене Елене Шиловской, Булгаков говорил, улыбаясь:
— У всех цезарей — и древних, и нынешних — есть одно непреодолимое желание: въехать в Вечность. Приступаю к новой, бессмертной — так будут наверняка считать Его клевреты — пьесе. Беру, по мудрому совету Маркова, юность вождя. Действие? Революционные выступления в Батуме в тысяча девятьсот пятом году. Подалее от сегодня, поближе к прошлому. Откройте занавес — начинается его величество вакхический вымысел!…
***
На следующий
день, который был предвыходным, Иван и Сергей приехали к девяти вечера в МК. По неписаной, но уже устоявшейся за год секретарства Никиты традиции, друзья собирались в такие дни в его кабинете на узкий мальчишник. В задней маленькой комнате секретарши Аленька и Аглая накрывали зеленое сукно канцелярского стола бежевой скатеркой, ставили тарелки с бутербродами — сыр, ветчина, икра, — бутылки боржоми, граненые стаканы в подстаканниках с трафаретной советской символикой — серп и молот, герб, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». На табурете в углу весело шумел электрический самовар. Никита, улыбаясь, похлопывал его блестящие бока, приговаривал: «Наши умельцы и блоху подкуют, и новую энергию в старые мехи вдохнут».— Плюс электрификация… — поддержал его Сергей, вынимая из коричневого, видавшего виды портфеля бутылку «Московской» и ловким ударом ладони вышибая залитую сургучом пробку. Разлил водку по стаканам, поднял свой, спросил Хрущева:
— За что или за кого?
— Верно мыслишь. — Никита пытливо оглядел друзей, подошел к репродуктору, прислушался к голосу диктора. Тот вел репортаж из подмосковного колхоза. — За Вождя, Хозяина, Отца!
Все трое энергично сдвинули подстаканники, раздался резкий металлический звон. Выпили. Никита проглотил свои сто граммов единым махом, Сергей — в два глотка, Иван привычно цедил, удержав дыхание. Принимаясь за бутерброд, Сергей незаметно толкнул Ивана легонько локтем. Тот понимающе усмехнулся. Вождь — да, Хозяин — да, а вот Отец — это было что-то новенькое.
— Вчера мы были во МХАТе. — Никита отер рот рукавом пиджака, уселся верхом на стул, положил подбородок на спинку. — Иосиф Виссарионович смотрел эту белогвардейскую стряпню — «Дни Турбиных» — в девятый раз! Никак не могу взять в толк — почему? Ну почему?! И ты, Сергей, и ты, Иван, и я — мы же знаем, что творила в Киеве белая сволочь. Пытали, жгли, расстреливали, вешали, четвертовали. А этот недобиток Булгаков разводит вокруг офицерья розовые сопли. Они и добренькие, и патриоты, и гуманисты. И главное — они, вешатели и палачи, вдруг прозревают и становятся чуть ли не на наши позиции.
— А ты бы попросил Отца прояснить для тебя его отношение к пьесе и к драматургу. — Иван с любопытством ждал реакцию Никиты. А тот бросил на него уничтожительный взгляд — мол, ты что, держишь меня за абсолютного идиота — с такими просьбами к Сталину обращаться.
— Тем более что он и устройству его на работу во МХАТе способствовал, и пьесу в репертуаре велел восстановить, — добавил Сергей. — Я «Дни Турбиных» тоже смотрел не единожды. И отношение к ней и Булгакову Хозяина разделяю.
«Попробовал бы ты не разделять», — мысленно усмехнулся Иван. Вслух сказал:
— Согласен. И не вслепую, а вполне осознанно. Мы знаем отношение левых. Их много, и лают они остервенело. Видимо, в том-то и главное отличие вождя от невождей, что он и смотрит проницательнее, и видит дальше и глубже, и более всеобъемлюще. А ты как-никак у нас тоже вождь, московский. Хочешь им оставаться, расти дальше — вникай, тренируй мозг.
Никита разлил по стаканам оставшуюся в бутылке водку, не дожидаясь никого, выпил, отошел к окну. «Черт с вами, — беззлобно подумал он. — Вы правы. Буду ходить на эту злосчастную пьесу, пока не уразумею, что к чему. Иначе… иначе может получиться по поговорке: чем выше по чину, тем видней дурачину».