Подселенец
Шрифт:
Иван же, не оборачиваясь на толпу, взял лошадку свою, мешок ей с головы скинул и ушёл. Вообще ушёл, даже в дом свой не заходя больше. Никто с тех пор из деревенских его больше не видал. Слухи, правда, разные о нём ходили. Кто говорил, что в монастырь он дальний отправился, постриг принял и прославился необыкновенной святостью. Кто наоборот, — что подался он в люди лихие на Волгу и стал душегубцем известным и убивцем. Есть ли в том правда, нету ли — не знаю. Скажу только, что после того зимнего утра Сапожниковы в нашем селе закончились, как и не было их никогда…
Вот, а ты мне говоришь: "Дракула-Шмакула"… Да разве потянет вампир какой-то румынский против нашего кондового родного упыря? А если упырь ещё и баба к тому же, то только и остаётся, что тихо молиться и под лавку прятаться — авось минует.
Дочки-матери
Домового
Однако при всём при том внешне он более всего был похож на довольно сварливого грязноватого мужичонку с клочковатой рыжей бородёнкой, вечно потеющей лысиной, ко всему прочему настолько малого роста, что во время наших с ним разговоров Евграфыч обычно сидел прямо на столе, усиленно норовя попасть своими не первой свежести лаптями во все тарелки. К тому же, обладая веками выработанной неумеренной страстью к всевозможным алкогольным напиткам, очень часто к утру он становился совершенно невыносим, и мне приходилось, запеленав его, как младенца, в одеяло, побитое в четырёх местах молью, укладывать разошедшегося Евграфыча на лежанку в запечном углу, где тот мгновенно засыпал, жутко ругаясь во сне матом и оглушительно храпя.
Вообще же он был очень неплохим существом — добрым и даже в чём-то наивным, как я убедился ещё в первую нашу встречу. Тогда, около четырёх лет назад, по пути в экспедицию, лагерь которой находился неподалёку отсюда, я совершенно по-идиотски заблудился в трёх соснах и натолкнулся на маленькую покинутую деревеньку с ветхими избушками и обвалившимися заборами. Лишь в одном окошке светился неясный огонёк, и когда я, постучавшись, вошёл, глазам моим предстала следующая картина. В углу, свесив ноги с печи, сидел уже изрядно подвыпивший Евграфыч в синей, когда-то шёлковой рубахе и полосатых штанах и остервенело бил пальцами по видавшей виды балалайке, свирепо скрежеща зубами. Как потом выяснилось, в тот вечер у Евграфыча было особенно лирическое настроение, и перед моим приходом он как раз собирался спеть светлую добрую песенку на пасторальную тему. Что-то там про овечек, пастушков и лёгкую пейзанскую любовь на фоне дикой природы. Справедливости ради надо отметить, что играть вообще ни на каких инструментах Евграфыч не умел никогда, слуха музыкального был лишён полностью, а если вдруг с перепою начинал петь, то все волки в радиусе полутора километров от дома принимались истошно подвывать в суеверном ужасе.
Когда я вошёл, Евграфыч смерил меня тяжёлым взглядом с ног до головы, хмыкнул и спросил: "Водка есть?" Я достал из рюкзака бутылку — кто ж в экспедицию без водки ездит? Домовой кивнул и извлёк из недр тряпья, наваленного на печи, наполовину полную банку самогона с сохранившейся этикеткой, безапелляционно утверждающей, что это "сок алычовый", чему я ни на секунду не поверил. Банка была трёхлитровой. После этого подобревший Евграфыч почти ласково проворчал: "Проходи, гостем будешь. Только ноги вытри, а то запачкаешь мне всё тут". Вот так и познакомились.
С тех пор примерно раз или два в месяц я регулярно привозил ему из города сахар, необходимый для браги, и чай, который Евграфыч любил лишь немногим меньше водки и поглощал в фантастических количествах. Вопреки расхожему мнению о домовых, молока Евграфыч не употреблял вообще, а на мой вопрос: "Почему?" — ответил со свойственной ему прямотой: "А зачем? Я что, телёнок какой?"
Иногда в гости к Евграфычу заходил местный леший Варсонофий, очень похожий внешне на прошлогоднее сосновое полено. Им он, кстати, и прикинулся из скромности при нашей первой встрече. В тот вечер я с доподлинной точностью смог представить себе ощущения столяра Джузеппе Сизый Нос, ибо при попытке разжечь печку полено в моих руках проявило недюжинное знание русской ненормативной лексики годов так тридцатых-сороковых прошлого века.
Вообще-то Варсонофия звали Василием, но Евграфыча это нисколько не смущало. Меня же иначе как "тупым городским придурком" или просто Санькой домовой никогда не называл. Это для него было вполне простительно, так как, по моим подсчётам, лет от роду Евграфыч насчитывал где-то около четырёхсот восьмидесяти или больше.
Евграфыч и Варсонофий были закадычными друзьями, что, впрочем, не мешало им ожесточённо ругаться по любому поводу. Не раз Варсонофий разгневанно уходил, в сердцах хлопнув дверью и заявив, что ноги его здесь больше не будет — раз, избушку Евграфыча он всё равно подпалит — два,
а на него самого напустит какого-то мифического водяного Кузьму, которые, как известно, домовых на дух не переносят, — три. Дальше Варсонофий считать не умел, и потому, гордо задрав нос, или что там ему его заменяло, удалялся в сторону леса, то есть прямо за забор. Пьяненький Евграфыч свирепо вопил ему вслед нечто мрачное о лесохозяйстве, лесоповале и пестицидах, но былой уверенности в его голосе уже не было, — имя водяного Кузьмы по каким-то своим мистическим причинам оказывало на него угнетающее воздействие. Требовалось еще как минимум пол-литра, чтобы к домовому вернулось благостное настроение и он вновь принялся рассказывать мне истории из своей богатой событиями жизни, ради которых, собственно, я и тащился на своей старенькой "Ниве" за почти полтораста километров.Подобные перепалки тем не менее не мешали мне в следующий приезд заставать сидящих в обнимку на столе Евграфыча и Варсонофия, причём музыкальный домовой вопил во всё горло нечто языческое, при более тщательном прослушивании оказывающееся песней, а леший ему тихонько мелодично подхрюкивал.
Я научил Евграфыча читать и был несказанно удивлён той лёгкостью, с которой он овладел этим новым для себя умением. Буквально через месяц он превратился из пыхтящей над строчками живой иллюстрации времён ликбеза в поглощающего любую печатную информацию библиомана. Книги из города ему привозил тоже я. Истинное удовольствие, как ни странно, Евграфыч получал от многосерийных слезоточивых женских романов, вестернов и журнала "Пентхауз". Последний, правда, в то время на русском языке ещё не издавался, что нисколько не мешало удовлетворению сомнительных эстетических потребностей домового. К серьёзной литературе или детективам Евграфыч был полностью равнодушен. То же касалось и разного рода мистики. Правда, глава о домовых из "Истории сношений человека с дьяволом" господина Орлова повергла его в пучину такого жуткого гомерического хохота, что, опасаясь за психическое здоровье Евграфыча, мне пришлось отпаивать того водкой напополам с уксусной кислотой.
Варсонофий тихонько благоговел перед учёностью друга, что усугублялось его органической невосприимчивостью к печатному слову. Грубый Евграфыч как-то развил по этому поводу целую теорию о древесной структуре мозгового вещества у леших вообще и у Варсонофия в частности. Варсонофий в ответ упомянул запечных тараканов и водяного Кузьму. Евграфыч начал было хорохориться, но почему-то очень быстро остыл. Так что в тот раз обошлось без театральных обвинений и хлопаний дверью.
Очень часто леший приставал к домовому с просьбой пересказать что-нибудь из прочитанного, и Евграфыч обычно ничего против не имел, ибо больше всего на свете любил потрепаться с умным видом. Мне особенно запомнился пятичасовой пересказ "Анжелики", исполненный в лицах, адаптированный к восприятию лешего средних умственных способностей и иллюстрированный фотографиями из "Пентхауза". Варсонофий слушал, раскрыв рот, сама история ему очень понравилась, однако в конце он поинтересовался, почему Анжелика через каждую пару страниц меняет цвет кожи и зачем ей хлыст, если кроме высоких чёрных сапог она ничего не носит? Евграфыч в ответ только сплюнул и полез в погреб за брагой.
Как-то раз сидели мы с Евграфычем и мирно задремавшим над кружкой самогона с изображением паровозика из Ромашкова Варсонофием и разговаривали за жизнь. Я, честно признаюсь, выпил тогда уже изрядно, — самогон Евграфыч гнал знатный, причём секретом делиться не желал ни в какую, — и задал вопрос, который несколько последних дней не давал мне покоя. Но, зная охочую до лести натуру Евграфыча, начал издалека:
— Вот объясни мне, Евграфыч, потому как понять не могу…
Евграфыч милостиво кивнул: типа, продолжай, не впервой мне вас, городчан, уму-разуму учить.
— Вот ты мужик видный, можно сказать, представительный, а один живёшь. Без бабы. Да и вообще про домових я никогда не слыхал…
Евграфыч поперхнулся пригубленным стаканом, да так, что тонкие спиртовые струйки брызнули из носа, а сам он зачихал и начал широко разинутым ртом ловить воздух. Не на шутку перепугавшись, я подскочил к нему и начал колотить по маленькой, но удивительно твёрдой спине домового, опасаясь последствий. Тот недовольно отбросил мою руку, ещё пару раз хрюкнул, потом ещё, и вдруг до меня дошло, что Евграфыч чисто от души и со знанием дела хохочет. Я подождал, пока он успокоится, оботрёт выступившие от смеха и ударившего в нос первача слёзы, и изобразил недоумённое внимание. По личному опыту я уже знал, что именно такое туповато-заинтересованное выражение лица провоцирует Евграфыча на откровения. Тот глянул на меня, ещё пару раз обидно хмыкнул и наконец снизошёл до объяснений.