Подснежники
Шрифт:
Я рассказывал матери о моей работе, о Паоло, немножко о Казаке, но, когда попытался объяснить, что такое «Народнефть» и как финансируется наш проект, она заскучала, ей стало неинтересно. Мать говорила о тревоге, которую внушает ей отец, — не здоровье его, пояснила она, вернее, не только здоровье. А потом принялась рассказывать об их с отцом детстве. Его отец, сказала она, после войны уволился из флота, но всегда казался погруженным в какие-то свои мысли, словно отсутствующим, — мама полагала, что этим и объясняется отчужденность, существующая между моим отцом и его детьми. В подробности она вдаваться не стала, а я не стал их выспрашивать. Так мы и провели тот уик-энд: начиная разговоры, которые могли сделать нас людьми более близкими, доверяющими друг дружке, и обрывая
Вдали светился у реки Зимний дворец, обращенный рано садившимся солнцем в розоватую галлюцинацию. Бронзового Всадника явно одолевала перхоть. Я остановился у киоска и купил для Татьяны Владимировны отдающий глупой сентиментальностью стеклянный шарик, внутри которого порхали вокруг миниатюрного Исаакиевского собора снежинки. Странно, я, похоже, скучал по ней.
— Это подарок, — пояснил я. — Для одной моей знакомой.
— Понятно, — сказала мама.
Мы шли, оскальзываясь на льду, вдоль замерзшего канала, она искоса поглядывала на меня. Я понимал, ей хотелось внушить мне этими взглядами какую-то серьезную, взрослую мысль, однако сформулировать ее матери не удавалось, и она отводила глаза в сторону.
— Да нет, — наконец сказал я, — ее зовут Татьяна Владимировна, когда-то давно она жила в Петербурге.
— А.
— Она — тетушка Маши.
— Маша… это та, что звонила тебе на Рождество?
— Да.
— Ага. Хорошо.
Мы приближались к Невскому. Стоял мороз, около минус десяти. Мне всегда казалось, что к марту зима становится злее, потому что конец ее уже виден и ты отчаянно жаждешь его, — вот так же солдатам становится под конец войны все страшнее.
— Хорошо, что ты познакомился с ее родными.
Полагаю, она таким образом попыталась выяснить, насколько у нас все серьезно.
— Пока только с ее сестрой, — ответил я. — Двоюродной. И с тетушкой. Тетушка живет в Москве не очень далеко от меня. Пару дней назад она угощала нас блинами.
— Очень мило, — сказала мать. — Чудесно. Блины.
Думаю, она меня ревновала — Розмари ревновала меня к Татьяне Владимировне. И думаю, причины для ревности у нее имелись. За последние несколько месяцев я провел со старушкой больше времени, чем с матерью за последние четыре года. И это означало, что только одна из них видела, во что я превращаюсь. Слава богу, я их не познакомил.
В Москву мы поехали поездом, который отходил после полудня и добирался до столицы за пять часов. У петербургского вокзала стояла старуха в дождевике, баюкавшая на руках окоченевшую собачонку. «Ленинград — город-герой», — сообщали большие буквы, закрепленные на крыше возвышавшегося напротив вокзала дома. В поезде мы молча смотрели на скользившие за окном замерзшие болота, на деревья, еще стоявшие и недавно срубленные, лежавшие на песчанистой почве обледенелых просек. В вагоне пахло дагестанским коньяком, то и дело звучали разноголосые звонки мобильных телефонов. Появилась официантка с тележкой. Когда я попросил пива и стакан газированной воды, она сказала: «Вы шутите?» — после чего смотрела мне в глаза до тех пор, пока я не купил у нее коньяк. В главном зале московского вокзала толклась у статуи Ленина половина, как мне представилось, человеческих обломков погибшей империи.
Мы взяли такси, поехали к моему дому. «Очень уютно», — сказала мама, оглядываясь с порога. Сойти с него она не решалась — вдруг у меня тут опиумный притон или оборудована посреди гостиной садо-мазохистская камера пыток. Ну, мама уже не раз приезжала к нам, и ты знаешь, какова она: старательно притворяется, что все в порядке, но, когда на нее не смотрят, оценивает все, что видит, мысленно переставляет мебель, безмолвно стараясь придать моему жилищу большее сходство с семейным очагом. И у меня появляется чувство, что продолжаться это будет всегда.
Час спустя мы отправились на встречу с Машей в кафе «Пушкин» — очень дорогое, отделанное
под боярский дворец заведение, расположенное на бульваре по пути от моего дома к площади Пушкина.Теперь я думаю, что Маше было стыдно за то, как она вела себя в тот вечер. Надеюсь, способность испытывать стыд у нее все-таки сохранилась. Я не сказал бы, что она была груба, — просто осторожна и очень немногословна, такой я ее прежде не видел. Одета она была в черные, заправленные в сапожки джинсы и черный свитер, почти не накрашена. В общем, выглядела так, точно собирается, покинув кафе, ограбить банк или отправиться в театр монтировать декорации. Наряд ее словно говорил: «На самом деле меня здесь нет».
— Николас рассказывал, что вы работаете в магазине, — сказала мама поверх тарелки с борщом, который здесь варили специально для туристов.
— Да, — ответила Маша. — В магазине, который торгует мобильными телефонами. И тарифными планами.
— Звучит интересно.
Пауза. Чавканье. Шумное квохтанье любовниц господ высокого ранга, сидевших с ними за столиком в углу.
— Коля говорил, что вы учительница, — наконец-то нашла что сказать Маша.
— Да. Была учительницей начальной школы, — подтвердила мама, — теперь на пенсии. И муж тоже был учителем.
Вокруг — все сплошь клецки да пирожки, а вот водки, пожалуй, маловато.
— Завтра мы пойдем в Кремль, — сообщил я.
— Да, — сказала Маша. — Кремль и Красная площадь очень красивы.
— Да, — сказала мама. — Мне так не терпится их увидеть.
Нет, спасибо, десерт не нужен.
— Николас говорит, вы родом не из Москвы.
— Нет, — подтвердила Маша. — Из Мурманска. Этот город очень далеко от Москвы.
— Хорошо, что у вас есть здесь родные.
— Родные?
— Татьяна Владимировна, — подсказал я.
— Да, — согласилась Маша. — Да. Тетя. Да, нам очень повезло.
Маша перевела взгляд с нас на окно, затем на люстру якобы восемнадцатого столетия.
— Надеюсь, мы когда-нибудь увидимся в Англии.
Думаю, мама сочла себя обязанной сказать это, хотя, возможно, обращалась она только ко мне.
Маша улыбнулась. Все происходившее смахивало на агонию, однако закончилось и оно.
На следующий день я сводил маму в Кремль — полюбоваться нарядными храмами, огромным треснувшим колоколом, который никогда не звонил, и могучей пушкой, слишком большой, чтобы из нее стрелять. Двое стоявших при воротах солдат попытались содрать с нас «особую» входную плату. Из Кремля мы отправились на Измайловский рынок, чтобы она выбрала — в тамошнем хаосе икон, ковров, зубов нарвалов, космических шлемов, пресс-папье самого Сталина, противогазов, самоваров, узбекского хлопка, фашистских гранат, матрешек в виде Бритни Спирс и Осамы бен Ладена, недокормленных танцующих медведей и грустных, толстых, замерзших баб, певших на потребу туристам «Калинку-малинку», — какие-нибудь сувениры. Мама купила меховую шапку для отца и шкатулочку с изображением русского леса для себя. Я отпросился с работы на весь понедельник, и потому мы поехали на Новодевичье кладбище, где под безвкусными надгробиями покоятся Хрущев и иные большие люди. Со ската, резко уходящего от стен древнего монастыря вниз, к замерзшему пруду, съезжали на импровизированных санках неустрашимые русские дети, последнее зимнее солнце било в позолоченные купола соборов. На обратном пути мы полюбовались станцией метро «Маяковская» с ее потолочными мозаиками — цеппелины, парашютисты, самолеты-истребители и разбросанные среди них серпы и молоты, которые так никто пока и не удосужился устранить.
Вечером мы пошли на Большую Никитскую — послушать в Большом зале консерватории классическую музыку. По стенам зала тянулись вереницей портреты композиторов.
Концерту предшествовала своего рода сцена: на наших местах расположились две старухи, и изгнать их мне удалось только с помощью свирепой капельдинерши. Что за музыка исполнялась тогда, я не помню. Зато помню, как время от времени поглядывал искоса на маму и видел, что она смотрит себе в колени, — ладони соединены, большие пальцы рук медленно вращаются один вокруг другого, — мне казалось, что я вижу ее такой, какой она была в детстве, во время каникул в холодном Уэльсе, какой была до того, как стала моей матерью, и я понял вдруг, до чего же мало о ней знаю.