Подсолнухи
Шрифт:
Вода прогревалась, рыба портилась. Стали тогда дохлую рыбу отлавливать, выловили, следом запустили новую партию. А корма снова не дали. На этот раз спасать рыбу взялись горожане, подкармливая. Придешь на озеро, глянешь, стоят по берегам взрослые, подростки, дети. В руках хлеб — булки, батоны, баранки. Отломит кусочек, бросит. Отломит, бросит. По воде всплески, круги от хлеба, всплывающей рыбы. Так изо дня в день с весны до глубокой осени, до заморозков, пока озеро не покрылось льдом.
Приживалась рыба трудно. То, что она голодная, видно было каждому. К брошенному куску кидалось сразу несколько рыбок, стараясь вырвать одна у другой. Постепенно рыба стала наедаться, а люди все кидали хлеб, кидали, он размокал и тонул. Бросали про запас, чтоб зимой было чем питаться рыбе. Рыба выжила. Часть какая-то
Глядя на озеро, на размокшие куски, на равнодушную уже к хлебу рыбу, вспомнил я, как отдыхал однажды на Черном море. Санаторий располагался на самом берегу, и три раза в день, выйдя из столовой, отдыхающие направлялись на причал, держа в руках куски хлеба для чаек. Кормление чаек хлебом как бы входило в отдых. Отдыхающих в санатории было много, хлеба на столах было много, чаек на побережье было много. Причал далеко выступал в море, отдыхающие становились по причалу в два ряда, по обе стороны спиной друг к другу, лицом к воде и начинали швырять хлеб, подбрасывая, а чайки, удивительно прожорливые птицы, с криком ловили хлеб на лету, глотая его с такой жадностью, будто несколько дней вообще ничего не ели. Это забавляло и развлекало. Всем было интересно — поймает или не поймает на лету чайка брошенный кусок, проглотит или не проглотит. Санаторий работал круглый год, санаториев подобных по Черноморскому побережью было судя по всему, не один десяток…
Не знаю, кого как, но меня озеро Белое поддерживает. Улица, на которой живу, превратилась в одну из напряженнейших трасс города. Даже в самые глубокие часы ночи слышится шум машин, днем шум не удваивается или утраивается, — удесятеряется. Надышишься за день бензиновой гарью до головной боли, оглохнешь от шума — и к вечеру, как начинает потихоньку стихать город, идешь на озеро, чтоб хоть малое время побыть возле воды, кустов.
Деревьев сейчас вокруг озера мало. Не белеют стволами березы, нет берез. Растет несколько (ах как красивы они, заиндевелые, в морозные солнечные дни!) молоденьких березок. В сторонке: к воде их не подпускает асфальт. Растут старые корявые суковатые ветлы. Тополя. Тополя-то и спасают озеро, окружая его зеленым венцом. Высокие, сильные. Им долго еще жить, бросая на землю тень, давая людям прохладу, долго шуметь под верховыми ветрами. И как отрадно вдруг увидеть на самой вершине тополевой сорочье гнездо: птица! Оглянешься, а вон и сама сорока летит к гнезду…
Многотонный парапет, представляющий вначале собой единое целое, продержался недолго. Будто какая-то неумолимая центробежная сила, возникшая внутри озера, потянула к себе парапет, разламывая на части. Парапет стал сползать, накренившиеся куски его зависали над водой, отделяясь трещинами. Под тяжелыми бетонными глыбами, готовыми рухнуть в воду, развелись крысы. Не пугаясь прохожих, они перебегали перед ногами асфальт.
Январь, февраль… Времени своего никому не уступая, придет весна. Подуют влажные ветры. Раскачиваясь, зашумят оттаявшими ветвями тополя, растает на озере снег, растает лед. По воде будет плавать то, что скопилось за зиму на озерном снегу, что было нанесено. Вода озерная уже не бывает прозрачной. Обычно она мутная, зачастую ржавая или маслянистая с радужными разводами. В зависимости от того, какую воду пустят по трубе. В озеро бросают не только хлеб. Плавают по воде обломки досок, палки, картонные ящики, картонная форма из-под яиц, окурки, жженые спички, смятые сигаретные пачки, бутылки, размокшая газета…
Медленно хожу от фонаря к фонарю, а дочь моя катается и играет одновременно. Втаскивая на горку, устанавливает санки, рассуждает о чем-то, разговаривая сама с собой. Но нет-нет да и посмотрит в мою сторону: здесь ли папа? Счастливейшая пора у нее, детство. Растет, открывает, вбирает мир. Что ни миг, то удивление, что ни миг, то радость. Все дни хороши, один другого лучше. Сегодняшний вечер она на озере с санками, она спокойна — рядом папа, самый сильный человек на свете. Упадет ли неловко, папа тут же подхватит под мышки, поставит на ноги. Пробежит ли мимо большая собака, приблизится ли любопытный мальчишка с выломанной хворостиной — можно позвать папу, и он от кликнется, поспешит к ней…
А я поглядываю на дочь и вспоминаю себя в ее возрасте. Свою деревню
Жирновку, заснеженные берега речки Шегарки, откуда мы катались на санках и на лыжах. Вот вечер, полная луна высоко зависла над деревней, освещая тайгу, поля, речку. Белые берега, темные избы, свет в окнах. Тебе семь, тебе десять лет — и никаких забот, кроме школы. Вот ровесники твои — деревенские ребятишки, вот санки, вот речка с прорубью, вот берег-гора, с нее ты минуту назад скатился в сто сорок шестой раз. И скатишься еще столько же. А во-он твоя изба, три светлых окна. Там ты родился, там твои отец и мать, самые родные для тебя люди. Они отведут от тебя все беды, они заговорят все твои болезни, они развеют все твои печали. Катайся, играй, а потом побежишь домой. Тебя ждет ужин, тебя ждет теплая печка, интересная книжка, тебя ждут чудесные сны. Завтра будет снова день, будет снова вечер. Жизнь у тебя долгая-долгая, спи спокойно…— Папа, что ты так смотришь? — спрашивает дочь.
Она подошла сзади, а я и не заметил. Санки оставлены на горке, накаталась.
— Как смотрю?
— А вот так. Ты стоишь и смотришь, а лицо у тебя грустное. Ты думаешь, папа?
— Да, думаю.
— О чем ты думаешь?
— Обо всем сразу.
— Ты так же вот смотрел, когда мы ходили гулять в Михайловскую рощу. Помнишь, летом? Я маленькая была совсем. Меня комары тогда искусали. Там еще кирпичи валялись, кровать старая, проволока, железяки. Ты смотрел, смотрел, а после сказал, что роще нужно помогать. Ты помог ей, папа?
— Нет, не помог. Точнее, помог, но самую малость.
— А почему?
— Так уж получилось. Не поддержали меня другие дяди и тети.
— Папа, а нам в школе говорят, что природа — друг человека.
— Правильно говорят. Она-то нам друг, да мы не всегда относимся к ней по-дружески. Вот в чем беда. Плохо мы относимся и к роще, и к озеру…
— Они злые, те дяди и тети?
— Они разные.
— Им это неинтересно — природа, да, папа?
— Вот именно — неинтересно. Они считают, что заняты более важными делами. Теми, которыми они заняты.
— А разве природа не важное дело?
— Очень важное. Только многие не понимают этого, не хотят думать об этом.
— Ты перестал ходить в рощу. Тебе обидно, папа?
— Перестал, верно. И не обидно мне. Грустно, скорее.
— Я знаю, у тебя душа болит.
— Болит душа, это правда.
— Ты бы ее полечил, папа.
— Хорошо, полечу. Ступай катайся…
— Ну что, — говорю спустя некоторое время, — пора домой. Поздно. Мама ждет.
И мы идем домой.
— Папа, — оборачивается к озеру дочь, останавливаясь.
И я оборачиваюсь.
— Папа, погляди, как красиво.
Фонари. Деревья. Сугробы. Тихо падающие с темных небес снежинки. Стоим, любуемся. Дочь машет рукой, прощаясь с чем-то. Но это она просто так. Мы еще придем сюда.
ЧИСТЫЕ ПЛЕСЫ
Памяти Юрия Казакова
После полуночи начался сильный дождь с ветром. Лежа на спине с открытыми в темноту глазами, Камышов слушал, как шумят на ветру деревья, росшие на пустыре, где раньше были бараки, и льется с крыш вода. Потянувшись к подоконнику, приблизив к стеклу лицо, он увидел при свете уличных фонарей тускло блестевший асфальт, пузырящиеся лужи, мокрые, с заломленными ветвями деревья, с которых ветер срывал последние листья. И на улице, что частью была видна из окна, и возле дома никого не было. Шел четвертый — предутренний — час: было самое глухое время ночи.
Заканчивался октябрь, срединный осенний месяц, дождливый, как всегда. Воздух нахолодал, иной раз в это время уже кружил снег либо крепкие заморозки забирали землю, но сейчас, стихая, усиливаясь, никак не отступали дожди, и дождям этим, казалось, не будет конца. Сыро и зябко было на дворе.
Пригревшись, Камышов снова уснул под монотонный шум дождя и ветра. Разбудила его жена, она уходила на работу. Умывшись, он прошел на кухню, стал завтракать, долго пил чай. Убрав со стола, он вернулся в свою комнату, сел на диван, на котором спал, закурил и сидел так, смотрел в окно на мокрые тополя, шумевшие ночью. На дворе все так же было дождливо, но ветер заметно стих, едва шевелил ветки голых уже деревьев.