Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Подземный гром
Шрифт:

Все это меня встревожило. В голосе Лукана звучала ненависть, когда он говорил о толпе пришельцев, именующих себя римлянами и позорящих Рим своей алчностью и пороками. Я разделял его чувства, но они меня пугали. Однако по мере того, как он развивал свои мысли, мои сомнения и беспокойство все ослабевали. В заговоре участвовало немало известных людей. Он пользовался гораздо большей поддержкой, чем я предполагал. Возможно, указанный Луканом путь был единственным, каким еще можно было спасти хоть каплю свободы в мире, нуждавшемся в централизованной власти, подобной той, какую установил в свое время Август. Имя Калпурния Пизона мало что мне говорило, но я знал, что он принадлежит к кругам, отличным от окружения Сцевина и Афрания. Я начинал верить, что новая система в известной мере воскресит добродетели республиканского периода, возродит дух Кальва, Целия, Катулла и молодых смелых ораторов, бичевавших продажность. Я встал и взял Лукана за руки.

— Я знал, что ты всем сердцем будешь с нами! — воскликнул он. — Я предчувствовал это с первого дня. Как будто мой родной город послал мне тебя в тяжелый час. Мы добьемся успеха, и мир будет нас благословлять.

Мы покинули его заставленный

вещами кабинет и прошли в Коринфскую комнату. Лукан потребовал вина, и к нам присоединилась непривычно покорная Полла. Она была в скромном одеянии из плотной шерстяной ткани. Кольцо с крупным аметистом — все, что она себе позволила. Лукан весело и непринужденно рассказывал о некой литературной даме — Сабинии, которая за обедом рассуждала об этимологии, но все, что она вычитывала из книг, через час уже забывала.

— За нее пишет поэмы её домашний философ из Апамеи, присматривающий за ее комнатными собачками. Вот почему она пренебрегает латынью и пишет свои опусы на греческом. Однажды ее любимая сучка ощенилась на плаще философа, и он потребовал прибавки жалованья.

— Так говорится в эпиграмме, написанной его врагом Феодотом, — заметила Полла. — Вероятно, все это вымыслы.

Лукана задело ее мягкое возражение.

— Если рассуждать таким образом, можно зачеркнуть всю историю.

— Если история интересуется только суками и их потомством, — сказала мне Полла мягким тоном, к какому прибегает женщина, когда хочет втянуть третье лицо в свой спор с мужем. Я промолчал. Она повернулась к Лукану. — Быть может, ты прав.

— Я ничего такого не говорил.

— Но ведь он это сказал, не правда ли? — спросила она меня с невинным изумлением.

Мне надо было решить, кому из них досадить. Я запнулся, потом ответил:

— Ты слишком искусная спорщица, чтобы быть щепетильной.

Она бросила на меня сердитый взгляд, встала и вышла.

— Ты будешь завтра на чтении? — после краткой паузы спросил Лукан. Я видел, он нахмурился.

VIII. Луций Анней Сенека

— Да, ветер дул с юго-запада, и созвездие Аргонавтов взошло накануне ночью, день был ясный и ветреный, пронизанный лучами и испещренный пятнами теней, — диктовал он Фебу, глядя на курчавый золотисто-рыжий затылок своего секретаря, замечая, как тот закусывает губу, когда его торопят, следя за его крепкими быстрыми пальцами. Тут он вздохнул, и юноша поднял голову. — Я ничего не сказал, продолжай писать. На чем мы остановились? Да. Если ты проезжаешь через Литерн, сверни у четырнадцатого дородного столба. Проселок песчаный, поэтому езда тут медленная и докучная, если ты в коляске. Если же ты способен ехать верхом, то путь покажется тебе приятным и коротким. Когда ты свернешь с большой дороги, перед тобой развернутся пленительные виды. Я наслаждаюсь ими всякий раз, как проезжаю по этим местам. Кое-где густой лес подступает к дороге, потом деревья отдаляются, уступая место широким лугам, где пасутся овцы и коровы, спустившиеся с гор на зимние месяцы. — Он закашлялся. — Пока достаточно.

Он заметил, что Феб оторвался от рукописи, радуясь, что его отпускают и можно погулять на солнце и послушать пение птиц, и снова почувствовал, как годы подточили его силы и ему все труднее поверить, что и он был когда-то таким же юным и сильным и мысли его устремлялись, как птицы на простор, и он зорко, весело искал где ягоду, где цветок, каплю росы или взметнувшийся кверху стебелек травы. Юноша вышел, и Сенека закрыл глаза. Даже сейчас он не мог остановиться и продолжал составлять фразы, словно все еще диктовал, хотя и знал, что потом ему уже не вспомнить своих мыслей и позабытые фразы будут смутно его раздражать и казаться куда лучше обдуманных выражений продиктованного письма. «Я только что возвратился с прогулки в носилках и устал так, будто меня не несли, а я всю дорогу шел пешком. Я все еще ощущаю покачивание носилок, слегка кружится голова, и мир колеблется вокруг меня, словно расшаталось основание всех вещей, ослабело напряжение сил и больше нет под ногами твердой земли, все предметы уплывают, без внутреннего импульса или воздействия высшего образа, обнаруживая свою преходящую натуру; их края и очертания расплываются в туманном радужном свете, и моя старость становится старостью всех вещей, все они истончаются, становятся прозрачными, и исчезает разница между землей, воздухом и водой благодаря возрастающей власти огня в заключительных фазах великого года, в цикле космического движения. В моем состоянии даже лежать некоторое время на движущихся носилках — уже тяжкий труд, тем более что подобное передвижение носит неестественный характер, ибо природа дала нам для этого ноги; итак, я сознаю свою слабость, вызванную старостью, и вместе с тем она является отражением слабости, овладевшей ныне всеми, даже молодыми людьми, эта слабость порождена роскошью, и мы неспособны делать то, что уже давно отказались делать, полагаясь на мышцы и мозги других людей, получая и воспринимая все из вторых рук и тем самым создавая себе иллюзию свободы и расширения диапазона чувств».

Его иссохшая рука непроизвольно двигалась, перебирая бахрому одеяла. Комната выходила прямо в сад, небольшой, закрытый со всех сторон, где стояла статуя философа Зенона. На плечо Зенона опустился черный дрозд и начал поднимать и опускать хвост, как бы стараясь обрести равновесие. На ветру с дерева осыпались бледно-розовые цветы, падая на мраморную стену. Сенека мысленно продолжал свой рассказ, теперь обращаясь к самому себе, словно все его послания были попыткой убедить себя в том, что пережитое им укладывалось в приемлемые каноны.

«Все же врачи нашли нужным дать моему телу встряску, дабы растворилась желчь, скопившаяся у меня в пищеводе, или же, если б мое дыхание стало чересчур затрудненным, его облегчила бы эта благотворная для меня тряска; печальное положение дел, когда прибегают к воздействию извне, дабы восстановить хотя бы до известной степени естественное равновесие сил, которое должна была бы осуществить саморегулирующая система, жизненный центр человека. Поэтому я приказал, чтобы меня носили дольше, чем обычно,

вдоль чудесной отмели, простирающейся между Кумами и виллой Сервилия Ватии, ограниченной морем с одной стороны и озером с другой; это всего лишь узкая полоса земли, обретшая плотность из-за недавней бури, захлестнувшей ее волнами, ибо, как известно, волны уплотняют и укрепляют отмель, выравнивая ее, а после длительного периода хорошей погоды земля крошится, дает трещины, высыхает связующая ее влага, и она становится рыхлой и слабой, как мое тело к старости, когда меня посещают печальные видения утрат; ведь еще в дни молодости я уже стал в известном смысле стариком, посвятив себя философии и финансовым делам. Я надеялся направить мир по пути добродетели, оказав влияние на правителей, и даже не подозревал, что в жилах моих бурлит молодость, та самая молодость, видения которой преследуют меня, как единственная ценность на свете, сейчас, когда жизнь в своем истонченном и зыбком аспекте истекает из моего тела и терзает мой дух, более ясный и здравый чем когда-либо, но уже лишенный действенной силы из-за чувства утраты, от которого вещи становятся пустыми и призрачными и растворяются в свете, как в прозрачности океана, становясь столь же абстрактными, как числа, однако без их четкой лаконичности и непреложности; числа обретают бесконечность, а затем вновь оплотняются, подобно изморози, сливаясь с преходящими формами вещей, скрывая свою ветхость и неустойчивость и вновь тяготея к изначальной единице — подобно тому как мы теперь отвергаем понятие о непрерывной поверхности тела и мыслим ее себе как бесконечное множество линий, из которых слагается поверхность вписанных и описывающих фигур, сливающихся в данную фигуру и определяющих ее как динамическое целое».

Мысли его путались, и он уже не был уверен, имеют ли его жалобы на неустойчивость всех вещей прямое отношение к бесконечности, которую он стремился обосновать.

«В природе не существует какого-либо крайнего тела, — повторил он про себя, рисуя очертания листа на ладони левой руки указательным пальцем правой, — не существует ни первого, ни последнего, ничто не может ограничить размеры тела, но всегда возникает нечто, находящееся вне данного тела, которое ввергается в бесконечность и безграничность. В данный момент надо позвать домоправителя и казначея, чтобы узнать, как обстоит дело с моими капиталами, вложенными в Александрии и в Эфесе».

«Однако на отмели, болезненно напоминавшей мне об утраченной молодости, я стал осматриваться по сторонам, надеясь увидеть что-либо, что может мне пригодиться, и при всей своей мимолетности и иллюзорности послужить точкой опоры в вечном приливе и отливе, сопутствующем моим поискам гармонии и сознанию, что время существует только в явлениях природы, — и вот взгляд мой упал на виллу, некогда принадлежавшую Ватии, и мне подумалось, что в этом месте знаменитый богач-преторианец провел свои последние дни, знаменитый лишь тем, что прожил жизнь, пользуясь неограниченным досугом, и потому почитавшийся счастливым; своим отсутствием он постоянно напоминал о себе тем, кто неспособен был обуздать жажду власти и кого погубила дружба с чересчур откровенным Азинием Поллионом, умершим голодной смертью в темнице, или вражда с Сеяном, или же, после его падения, близость с ним, и так далее, ибо несчастна и возмездия, заслуженные и незаслуженные, без конца сыплются на головы людей, чересчур приближающихся к источнику императорской власти, Ведь, когда стряслись все эти беды, народ постоянно восклицал: «Ватия, ты один умел жить!» Однако он умел не жить, а только прятаться, и между жизнью на досуге и ленивой жизнью целая бездна, поэтому при его жизни, проезжая мимо виллы, я всякий раз говорил себе: «Здесь покоится Ватия». Все же философия, которая учит нас отрешаться от жизни, — святое дело, достойное всякого почитания, и, даже грубая подделка этого учения обманывает людей и вызывает их восхищение. Ибо большинство людей считают, что человек, удалившись от общества, обладает неограниченным досугом, свободен от забот, доволен собой и живет только для себя, на деле же эти высокие качества не так-то легко обрести, их надо завоевать на тяжкой стезе познания, ибо человек, находящийся во власти забот и опасений, не знает, как жить для себя в одиночестве, и про него нельзя сказать, что он вообще умеет жить; человек, бежавший от дел и от собратий, обреченный на одиночество в результате несчастий, которые он сам навлек на себя необузданными желаниями, который не может равнодушно видеть богатство и удачи соседа, которого страх загнал в логово, как напуганного ленивого зверя, такой человек живет не для себя, но для своего брюха, для удовлетворения потребности во сне, для насыщения своей похоти, самой постыдной вещи на свете, да, человек, который ни для кого не живет, естественно, не живет и для себя, ведь он — никто, всего лишь скопище разрозненных импульсов и потребностей, он лишен той целостности, какую дает одна мудрость, хотя я готов допустить, что есть заслуга к том, чтобы неуклонно идти к своей цели, и инертность, если ее непрестанно придерживаться, может снискать уважение».

Все эти фразы он бормотал скороговоркой, чтобы заглушить другой поток слов. Он совсем выдохся и задремал, ибо мучительно трудно было придерживаться определенного направления мысли в жажде обрести опору в этом ошеломляющем мире стремительных изменений.

Найти вечно ускользающий, динамически рожденный образ, абсолютный образец, источник первичной силы. С каждым днем это становилось труднее. Повторять и осознавать основные истины: человек состоит не из большего числа частиц, чем его палец, и космос — не из большего числа частиц, чем человек, ибо деление тел происходит бесконечно, и среди бесконечностей не существует большей или меньшей, и вообще ни одно количество не превосходит другое, и частицы ущербленного тела не перестают расщепляться и пополняют собою целое. И все же, зная об этом, он боролся со сном, видя в нем образ смерти, замаскированной сменой сновидений, роем образов, внушенных ужасной сумятицей жизни, контролируемой разумом, обнаруживающей бессмысленное чередование, которое он пытался силой обратить в осмысленные периоды, связанные между собой и приводящие к логическому заключению. «Я нуждаюсь в сне и боюсь спать. Нельзя обрести решение в мире, где мы нуждаемся в том, чего боимся, и боимся того, в чем нуждаемся».

Поделиться с друзьями: