Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
Но Андрей Фомич, настороженно следя за инженером, подглядел все-таки под этой скучающей маской приезжего живую, горячую искру. Андрей Фомич подметил, как слегка, воровски и на незначительное мгновение вспыхнули глаза у инженера, лишь только он присмотрелся к чертежам строящейся тоннельной печи и обошел ее на постройке кругом и раз, и два, и потом еще несколько раз.
— Заметил ты, Лексей Михайлыч? — пряча довольную усмешку, сказал Широких Карпову, подглядев скрытое удовлетворение у приезжего инженера. — Видал, как Вологодский на тоннельную воззрился? Заело его! Понимает, язви его!..
Карпов вспыхнул. У Карпова скулы заалели радостным румянцем. Он спрятал свою радость и промолчал. Как автор проекта тоннельной печи, он очень близко принимал к сердцу всякие отзывы
У Алексея Михайловича в глазах зажглась уверенность в себе. Он как бы вырос чуточку. Он расправил плечи и понес голову выше и веселее.
Вокруг стройки всегда кружились любопытные. С приездом Вологодского этих любопытных потянулось сюда еще больше. Пришли старики-инвалиды, у которых свободного времени было хоть отбавляй и которым захотелось поглядеть да послушать, как приезжий инженер будет разносить тутошних строителей. Раньше других явился Потап, отец Василия. Он и до этого частенько забредал на постройку и поглядывал на работы, молча улыбаясь и под улыбкой хороня какие-то свои мысли. Теперь он просунулся впереди других и насторожил уши. Его обрадовало, что инженер помалкивал и ходил с хмурым и постным лицом. Он понял это так, что инженеру из округа, посланному начальством, не понравилась постройка, что ему пришлась не по сердцу затея директора, Карпова и кой-кого из молодых. Потап расцвел и понес свою радость на люди. Он стал делиться своими наблюдениями со стариками, с такими же, как и он сам, маловерами:
— Абраковал работу!.. Ей-богу!.. Вишь, как ходит, какой сурьезный!.. Ходит, помалкивает, а все примечает да примечает!.. Хана будет строителям!..
С Потапом соглашались. Потапу поддакивали.
Расцветая радостью, Потап однажды столкнулся с Поликановым. У Поликанова лицо было задумчивое, немного растерянное. Он не совался, как другие, на постройку и не подглядывал за приезжим инженером, но какими-то иными путями знал доподлинно все и обо всем. Задумчивый и немного растерянный вид Поликанова позабавил Потапа.
— За директора, что ли, скорбишь, Павел Николаич? — захохотал он. — Жалко тебе, как его шпынять теперь станут?
Поликанов неодобрительно покачал головою:
— Ровесник ты мне, Потап, годов тебе немало, а как дите несмышленое — ничего не разумеешь…
— Не разумею, думаешь? — продолжая смеяться, переспросил Потап. — А я так рассчитываю, что энто в тебе, Павел Николаич, разум тово, затуманился!.. Разве тебе неприметно, что вот этот, начальством который посланный, ходит окончательно и вполне недовольный, и все замечает? Неприметно тебе это?..
— Глупости! Ерундовские глупости! Откуда ты знаешь, что он недовольный? Объяснял он тебе это?
Потап поджал губы и снисходительно взглянул на Поликанова:
— А у мене глаз, что ли, нету? Видать! Каждому видать, что будет теперь накрутка директору! Вот помяни мое слово!..
— Э-эх! — махнул рукою Поликанов и хотел замолчать, но не сдержался. — Ничего-то ты, Потап, не понимаешь и ничего-то не видишь!.. Как раз наоборот! Наоборот, скажу я тебе: полное одобрение всем поступкам товарищей Широких и Карпова и всем прочим за постройку выйдет! Полное одобрение и согласие!.. Понял?
— Выдумывай! — замахал руками Потап. — Мерещится тебе, Павел Николаич! Честное слово, мерещится!..
Поликанов досадливо сжал губы и, не ввязываясь в дальнейший спор, ушел от Потапа.
В последнее время Поликанов носил в себе какую-то тревогу. Тревога пришла к нему сразу же после
того, как шальная вода сорвала плотину и остановила работы части сырьевого цеха. Эта тревога чем дальше, тем больше разрасталась в нем и тяготила его. Украдкой, но подробно узнавал он о постройке, о тоннельной печи, которая должна была заменить старые горны. Украдкой и втихомолку все вызнал он о будущей работе этой печи и о том, как она сделает ненужным старые горны, около которых прошла вся его, Поликанова, жизнь. И если раньше, в самом начале стройки и особенно во время приезда из Москвы молодого Вавилова, у Поликанова жила надежда на то, что постройку не доведут до конца, то теперь дрогнула в нем, поколебалась эта надежда. И еще смутило его одно: он утерял внутреннюю, собственную веру свою в то, что старые горны безупречны и что работа в них идет очень хорошо. Он подсчитывал брак, который давал самый лучший горн, он темнел от этих подсчетов и, слушая толки о рационализации, о механизации производства, обо всем том, с чем, как с густыми козырями, шли Широких, молодежь, новые люди, — с опаской поглядывал на горн, возле которого работал почти три десятка лет.А ко всему этому стал замечать он за последнее время, что его почти перестали слушать во время перерыва или после работы. И стоит ему только начать рассуждать о чем-нибудь или что-нибудь критиковать, как слушатели отходили от него и делали вид, что заняты или спешат. Прежде, совсем еще недавно, он умел собирать вокруг себя терпеливых слушателей, и к каждому его слову прислушивались внимательно и жадно, особенно старые, опытные, бывалые рабочие. Правда, и раньше иногда молодежь норовила лезть с ним в спор, пыталась опровергать его рассуждения и доводы, а порою даже и подшучивать над ним. Но настоящий и дельный — а настоящим и дельным рабочим Поликанов считал такого, у кого в волосах седина серебрилась и кто пролил на фабрике немало потов, — но настоящий и дельный рабочий считался с его мнением, с его опытом, с его советом. А тут что-то в последнее время изменилось. Даже старые рабочие — и те с некоторым недоверием стали слушать его. И когда Поликанов заметил это, его охватила злобная тоска. Он не мог понять, почему все это происходит. Ему казалось, что все обстоит по-старому, что люди все те же и мысли, значит, должны быть прежние, старые. Он боялся отыскивать причину перемены, которая происходила кругом. И он объяснял себе ее тем, что другие относятся к жизни слишком легко и легкомысленно, не так, как он сам.
Своей тревогою он ни с кем не делился. Но однажды у него прорвалось наружу наболевшее. Он столкнулся с сыном Николаем после работы возле дома.
— Здравствуй, сынок! — ехидно и насмешливо остановил он того. — В одном двору живем, быдто и не чужие, а выходит, я тебя цельную неделю не видал!
— Не пришлось как-то… — объяснил Николай, пряча от отца глаза.
— Не пришлось?.. Занят, значит, по горло? Какие ж это у тебя, Николай, дела, окромя фабрики? По собраньям шляешься?
— Бываю на собраниях… действительно.
— С чего бы это? — зло поглумился старик. — Ранее-то не охотник ты был до собраниев… Жалованье тебе плотют за собранья, а?
— Бесплатно… Зачем надсмехаешься?.. Ранее несознательный я был, оттого и ни об чем не помышлял, кроме своей собственной выгоды. А теперь…
— Теперь умнее, значит, стал?
— Может, и умнее.
— Где ж ты ума набрался?
Николай устало вздохнул и оглянулся. Ему не хотелось продолжать этот разговор с отцом, но старик, видимо, не собирался отступать и выжидающе и задорно глядел на него.
— Кто ж тебя, дурня, умником таким исделал?
— Есть добрые люди… — сдерживаясь, сказал Николай. — Научили…
— Научили? — деланно рассмеялся Поликанов. — Скажи, пожалуйста! Полное, следовательно, тебе образование предоставили!.. Ишь ты!.. Ну, что ж, в скором времени, может, и партийным заделаешься?
— Не знаю… Ежли примут, с удовольствием заделаюсь!
— Ну… — старик с трудом перевел дух и угрюмо сдвинул брови. — Не знал я, что вырастил такого дурака!.. Это Кешке пристало в отряде своем болтаться в пионерском. Дак он по баловству туда лезет!.. А ты… Дурак!.. одно названье — дурак!..