Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поэты 1790–1810-х годов
Шрифт:

На большую роль цитат в ткани поэзии Пушкина указывалось неоднократно, особенно В. В. Виноградовым и Б. В. Томашевским. Роль эту можно сопоставить со стилистической функцией слов-сигналов, о которых писали В. Гофман, Г. А. Гуковский, Г. О. Винокур, В. М. Жирмунский, Л. Я. Гинзбург: поэтическое сознание эпохи реализуется как некоторая сложная структурная целостность. Для того чтобы активизировать ту или иную ее часть, нет необходимости в приведении обширных текстов: в сознании аудитории живут свернутые тексты-программы: цитаты, доминантные лексемы, типические интонации, метры и ритмы. Каждый из этих элементов реконструирует в сознании читателя всю систему, иногда охватывающую лишь определенный участок, слой, жанр поэтического мира, порой совсем точечный — микрокосм того или иного поэта, — иногда вызывающую в памяти наиболее общие черты поэзии эпохи. Этот живой динамический мир составляет фон «большой» поэзии. Но фон этот не пассивный, раз навсегда данный и стоящий как бы вне текстов Пушкина, Жуковского или Рылеева. Этот фон активен, он коррелирует с поэзией «первого ряда», постоянно работает. Стихи Жуковского и Кюхельбекера должны вызывать различные воспоминания и ассоциации. Пушкинская же поэзия постоянно втягивает в себя все многообразные поэтические

стили и индивидуальности.

Гениальное произведение существует как нечто отдельное и легко вычленяется из различных контекстов. В массовой литературе границы между произведениями условны, а такие понятия, как «элегия 1810-х годов» или «поэзия дружеского кружка», получают все признаки единого текста.

* * *

В литературоведении распространено убеждение, что в развернувшейся в 1800–1810-е годы борьбе столкнулись отживающий классицизм и молодой романтизм, причем первый был представлен «Беседой» и близкими к ней литераторами, второй же заявил себя в произведениях карамзинистов, арзамасцев. Как указал еще Н. И. Мордовченко, такое истолкование навязано полемическими статьями Вяземского [3] . Однако еще Пушкин оспаривал это стремление отождествлять карамзинистов с романтиками, а их противников — с классицистами. «Признайся, — писал он Вяземскому, — все это одно упрямство» [4] .

3

См.: Н. И. Мордовченко, Русская критика первой четверти XIX в., М.—Л., 1959, с. 193.

4

Пушкин, Полн. собр. соч., т. 13, 1937, с. 57.

Факты литературной жизни сопротивляются такому осмыслению. В борьбе с «Беседой» арзамасцы опирались на авторитет разума и охотно ссылались на имена Буало и Лагарпа, переводы же из Лагарпа Шишкова явно имели оборонительный характер — они должны были отвести от «Беседы» упрек в невежестве, доказать, что ее программа не противоречит утвердившимся в мировой культуре идеям. Само обращение к такого рода аргументам было отступлением и противоречило курсу Шишкова на национально-религиозную традицию. Характерно, что «Арзамас» игнорировал этот тактический прием: он упрекал Шишкова не в приверженности к классицизму, а в невежестве, плохом вкусе, вражде к просвещению. «Седого деда» полемически сопоставляли не с Буало, а с законоучителями раскола, которые, в духе рационалистической традиции XVIII века (например, Ломоносова), истолковывались как поборники невежества. Шишков, в представлении арзамасцев, — защитник не «Поэтического искусства», а «Стоглава».

Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь И на Горация и Депрео ссылаюсь: Они против врагов мне твердый будут щит; Рассудок следовать примерам их велит. Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье. Что просвещает ум? питает душу? — чтенье. В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт, В Синопсисе того, в Степенной книге нет… (В. Л. Пушкин, «К В. А. Жуковскому»)

А Пушкин-лицеист в письме к В. Л. Пушкину выражал желание,

Чтобы Шихматовым назло Воскреснул новый Буало — Расколов, глупости свидетель.

Сам Шишков в нападениях на своих литературных противников апеллировал к законам не разума, а веры, уличал их не в невежестве, а в отсутствии патриотизма и набожности.

Основой общественной и литературной концепции карамзинистов была вера в прогресс: нравственное улучшение человека, политическое улучшение государства, успехи разума и прогресс литературы составляли для них разные грани единого понятия цивилизации. Отношение к ней было безусловно положительным. Литература мыслилась как существенная составная часть этого поступательного развития, и успехи ее не отделялись от общих успехов просвещения. Эта же идея прогресса составляла основу подхода к языку. Батюшков писал: «Язык идет всегда наравне с успехами оружия и славы народной, с просвещением, с нуждами общества, с гражданской образованностью и людскостию» [5] .

5

К. Батюшков, Опыты в стихах и прозе, ч. 1, СПб., 1817, С. 4.

Литературе предназначалась роль вдохновителя прогресса. Карамзин отстаивал пользу от чтения романов: «Романы, самые посредственные, даже без всякого таланта писанные, способствуют некоторым образом просвещению <…> Слезы, проливаемые читателями, текут всегда от любви к добру и питают ее. Нет, нет! дурные люди и романов не читают» [6] . Жуковский считал, что поэзия возвышает душу читателей, Батюшков говорил о ее влиянии на язык и — таким образом — на общий ход цивилизации: «В словесности все роды приносят пользу языку и образованности. Одно невежественное упрямство любит и старается ограничить наслаждение ума» [7] .Во всех случаях добро связывается с движением — изменением к лучшему, с просвещением, просветлением, нравственным прогрессом.

6

Карамзин, Сочинения, СПб., 1848, с. 548–550.

7

К. Батюшков, Опыты в стихах и прозе, ч. 1, с. 13.

Отождествляемое с невежеством зло чаще всего представляется как стояние на месте или попятное движение. Понимая политическую подоплеку обвинений в нелюбви к старине и опасность упреков в неуважении к вере и народным обычаям (в обстановке патриотического подъема военных

лет доносы эти были далеки от безобидности), карамзинисты не могли отказаться от основного для них положения — представления об истории как поступательном движении от тьмы к свету. Для того чтобы отвести от себя опасные упреки, они противопоставляли веру суеверию, отождествляя первую с разумом и прогрессом, а вторую — с невежеством и косностью.

Но благочестию ученость не вредит. За бога, веру, честь мне сердце говорит. Родителей моих я помню наставленья: Сын церкви должен быть и другом просвещенья! Спасительный закон ниспослан нам с небес, Чтоб быть подпорою средь счастия и слез. Он благо и любовь. Прочь, клевета и злоба! Безбожник и ханжа равно порочны оба. (В. Л. Пушкин, «К Д. В. Дашкову»)

Жуковский в статье «О сатире и сатирах Кантемира» прибегнул к авторитету сатирика XVIII века для обличения тех, «которые своею привязанностию к старинным предрассудкам противились распространению наук, введенных в пределы России Петром Великим. Сатирик, имея в предмете осмеять безрассудных хулителей просвещения, вместо того, чтоб доказывать нам логически пользу его, притворно берет сторону глупцов и невежд, объявивших ему войну» [8] .Далее Жуковский, несмотря на то что он уже процитировал полностью первую сатиру Кантемира, снова повторяет то ее место, где высмеивается «ханжа Критон».

8

В. А. Жуковский, Полн. собр. соч., т. 9, СПб., 1902, с. 99.

Такое представление о задачах литературы делало разумность, ясность, логичность критериями художественного достоинства. Плохое произведение — всегда произведение неудобопонятное, странное, не пользующееся успехом у читателей, непонятное им. Если хорошие стихи «питают здравый ум и вместе учат нас», то плохие

С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова; Никто не вспомнит их, не станет вздор читать… («К другу стихотворцу»)

Показательно, что, с точки зрения более поздних норм романтизма, «непонятность» и «странность» скорей осмыслялись бы как достоинство, а неуспех у читателя стал романтическим штампом положительной оценки.

Таинственность, иррациональность, трагическая противоречивость не умещались в поэтическом мире карамзинизма. Не случайно баллады Жуковского, как и исторический труд Карамзина, совсем не совпадали с основным направлением группы, размещаясь на ее периферии как допустимое (в силу принципиального эклектизма, о котором уже говорилось), но все же отклонение. Достаточно сравнить характеристики, которые дает Батюшков Дмитриеву, Карамзину, Муравьеву, Воейкову, В. Л. Пушкину, с одной стороны, и Жуковскому-балладнику — с другой, чтобы почувствовать эту разницу. «Остроумные, неподражаемые сказки Дмитриева, в которых поэзия в первый раз украсила разговор лучшего общества», «стихотворения Карамзина, исполненные чувства, образец ясности и стройности мыслей», «некоторые послания Воейкова, Пушкина и других новейших стихотворцев, писанные слогом чистым и всегда благородным», — во всех этих оценках похвала определена тем, что текст приближается к некоторой норме — идеалу ясности, чистоты и стройности. Оценка Жуковского строится иначе: «Баллады Жуковского, сияющие воображением, часто своенравным, но всегда пламенным, всегда сильным…» [9] . Высокая оценка соединена здесь с некоторым извинением «аномальности» этого вида поэзии.

9

К. Батюшков, Опыты в стихах и прозе, ч. 1, с. 9.

Правда, представление о том, что в противоречивой системе карамзинизма составляло его основу, идейно-структурный центр, а что было допустимыми, но факультативными признаками, колебалось в разные годы и не было одинаковым у Батюшкова, Жуковского, Вяземского, Воейкова или Блудова. Более того, Система теоретических воззрений Жуковского была ближе к средней карамзинистской норме, чем структура его художественных текстов. Для Вяземского как теоретика романтизма была характерна попытка выразить карамзинизм в позднейших романтических терминах. При этом происходил характерный сдвиг: стремление к необычности, индивидуальной выразительности, ненормированности, присутствовавшее как один из признаков еще в системе Державина и допущенное на карамзинистскую периферию (то в виде фантастики или «галиматьи» Жуковского, то как гусарщина Дениса Давыдова или полуцензурность «Опасного соседа») именно на правах некоторой аномалии [10] , превращалось в сознании Вяземского в центр, основу системы. Однако вызывавшая раздражение Пушкина застарелая его приверженность к Дмитриеву (как и многое другое) выдавала в позиции Вяземского карамзинистский субстрат, противоречащий его романтическим декларациям.

10

Двойственность отношения к фантастике в литературной борьбе 1800–1810-х годов отразилась, например, в том, что в полемике вокруг баллад Жуковского и Катенина защитник Жуковского Гнедич в статье, одобренной Дмитриевым, Батюшковым и В. Л. Пушкиным, осудил фантастику цитатой из комедии Шаховского, а его оппонент Грибоедов возражал: «Признаюсь в моем невежестве: я не знал до сих пор, что чудесное в поэзии требует извинения» (А. С. Грибоедов, Сочинения, М., 1956, с. 390). Ссылка на якобы «классические» вкусы Гнедича здесь мало что объяснит. Напомним свидетельство Жихарева: «В „Гамлете“ особенно нравилась Гнедичу сцена привидения». «Он начал декламировать сцену Гамлета с привидением, представляя попеременно то одного, то другого <…> Кажется, сцена появления привидения — одна из фаворитных сцен Гнедича» (С. П. Жихарев, Записки современника, М.—Л., 1955, с. 190, 422). А сам Жуковский в споре с Андреем Тургеневым доказывал, что при переводе Макбета на русский язык «чародеек» лучше выпустить.

Поделиться с друзьями: