Поезд на третьем пути
Шрифт:
И когда однажды, в душный летний день, в деревню Елизаветовку, в небольшое именьице Евгения Лукича Гара, земского врача из обрусевших немцев, пришли из города газеты с известием о кончине Чехова, то, - кто теперь этому поверит? день этот был как день осеннего солнцеворота: мы что-то внезапно поняли и сразу повзрослели.
И как ни странно, - извольте объяснить, какими путями идёт этот сложный процесс в душах пятнадцатилетних школьников, - первое недовольство царским режимом, первый глухой протест, может быть даже и не вполне осознанный, породило то, что любимого нашего Чехова из чужого Баденвейлера
И когда студентами, много лет спустя, ходили мы в Новодевичий монастырь и, как отлично сказал Осип Дымов, приносили любимым девушкам изысканный подарок тех времён - первую зелень с могилы Чехова, - мы уже кое-что об эту пору смыслили, и пожалуй многое и осмыслили, и не только убеждённо считали, что будущее принадлежит нам, но не упускали случая подчеркнуть, не без особого кокетства, что у нас есть и прошлое, может быть и не существующее и просто для самоукрашения выдуманное, но для всякой уважительной биографии необходимое и бесспорное, и стало быть, то самое трогательное и милое прошлое, обращаясь к которому прищуривали глаза, и с полувздохом говорили:
Мисюсь, где ты?..
VIII
Одним из страстных увлечений ранних гимназических лет был театр.
Только в провинции любили театр по-настоящему. Преувеличенно, трогательно, почти самопожертвенно, и до настоящего, восторженного одурения.
Это была одна из самых сладких и глубоко проникших в кровь отрав, уход от повседневных, часто унылых и прозаических будней, в мир выдуманного, несуществующего, сказочного и праздничного миража.
– "Тьмы низких истин"... и прочее.
Если зажмуриться и, повинуясь какому-то внутреннему ритму, складно и раздельно повторять вслух названия пьес и имена актёров, то кто его знает, может получиться почти поэма, а уж стихотворение в прозе наверное!;
– "Кин", или "Гений и беспутство".
– "Нана", "Заза" и "Цыганка Аза". И конечно "Казнь" Николая Николаевича Ге.
– "Гувернёр". "Первая муха". "Убийство Лэди Коверлэй". "Сумасшествие от любви". "Блуждающие огни". И "Ограбленная почта".
А при всем том, "Братья разбойники" Шиллера, "Сарданапал" Байрона; "Измена", "Старый закал", и "Соколы и Вороны" кн. Сумбатова.
– Две мелодрамы - "Сестра Тереза", или "За монастырской стеной".
И "Две сиротки". А потом "Ганнелле" Гауптмана. "Огни Ивановой ночи" и "Да здравствует жизнь" Зудермана.
– "Дама с камелиями", "Мадам Сан-Жэн".
А "Монна-Ванна" Метерлинка!.. И, разумеется, знаменитые "Дети Ванюшина" молодого Найденова.
А главное - Островский, Островский, Островский.
– "Гроза". "Бедность не порок". "Без вины виноватые"...
И два героя, за которых мы охотно пошли бы в огонь и воду, - по-разному несчастные и по-разному молодому сердцу близкие, - Любим Торцов и Гришка Незнамов.
– "Пьём за здоровье тех матерей, что бросают своих детей под забором!..".
Какое сердце могло это выдержать? Весь театр всхлипывал, и только мы, молодёжь, одержимые сатанинскою гордостью, всхлипывать не смели, но сморкались зато часто и усиленно. Ибо и в этом было утверждение личности...
А актёры! Актрисы! Служители Мельпомены! Жрецы, "хранители священного огня!"
И прочая, и прочая, и прочая.
А имена, а звонкость,
а металл!И разве мыслимо, разве возможно было равнодушно произносить слова и сочетания, в которых жил, дышал весь аромат и дух эпохи?!
Актёр Судьбинин. Актёр Орлов-Чужбинин.
Черман-Запольская, на роли гран-кокетт.
Два трагика, два брата Адельгейма, Робер и Рафаил.
Стрелкова. Скарская. Кайсарова. Дариал. Кольцова-Бронская. Анчаров-Эльстон. Мурский. Пал Палыч Гайдебуров.
Любимов. Любич. Любин. Любозаров. Михайлов-Дольский. И Строева-Сокольская.
И первая меж всех, - никакая Сарра Бернар не могла её заменить и с ней сравниться, - Вера Леонидовна Юренева.
Особенно в эпоху увлечения Пшибышевским, Шницлером, и канувшим в вечность Жулавским, которого, не стесняясь нетрудными изысками, переводил для русского театра провинциальный и восхищённый А. С. Вознесенский.
И когда на сцену, в белой тунике, выходила Психея, Юренева, и молитвенно складывала руки на груди, - в те годы это был классический приём, которым выражалось и подчёркивалось целомудрие, - глаза были устремлены к небу, с которого, по недосмотру машиниста, спускались оскорбительные веревки, - и навстречу Психее, из глубины полотняных декораций, колыхавшихся от тяжеловесной походки легкокрылого Эроса, шёл, тяжело дыша, сорокалетний первый любовник, и низкой октавой начинал
Я Эрос, да! Я той любви создатель,
Что упадает вглубь и рвется в небо, ввысь,
Я жизни жертвенник, я щедрый мук податель,
Начало и конец во мне всего слились...
И не переводя дыхания, швырял неосязаемую бесплотную Психею на пыльный ковёр, - ну, тут, провинция не выдерживала!
Стоном стонал пятиярусный, до отказу переполненный театр.
Восторг не знал границ, умилённое восхищение не имело пределов.
А самое изумительное заключалось в том, что подавляющее большинство потрясённых зрителей, девяносто девять на сто, и понятия не имели ни об Эросе, ни о Психее, ни о символах, ни о мифах.
Но так велика была потребность в музыке непонятных слов, пламени театральных треножников, во всех этих бесконечных перевоплощениях Психеи, которая так ни на миг и не поколебала веры в свою первозданную девственность, так хотелось этой самой творимой легенды, что эх! хоть раз в жизни, но красиво!..
– бис! бис! бис! браво, Психея! браво, Юренева! занавес! занавес! еще раз занавес!
И, надрывая лёгкие, в умилении, в исступлении, в изнеможении, отдавала уездная, честная, настоящая публика свою неумеренную дань святому искусству.
***
Театр был выкрашен в ярко-розовый цвет, на фронтоне золотыми буквами так и было начертано: Храм Мельпомены.
А под сим пояснение: театр отставного ротмистра Кузмицкого.
Четыре колонны поддерживают фронтон; направо - вход для публики, с левой стороны - святая святых: вход для артистов.
Надо ли говорить, что чувствительное население толпилось именно перед входом для артистов, и каждый раз, когда появлялся, нахлобучив меховую шапку на облысевшую голову, очередной жен-премьер, - Любич, Любин, Любимов, Любозаров, - его окружали тесным кольцом, протягивая заранее купленные на последние копейки открытки с фотографией полубога, и молитвенно просили надписать.