Поезд на третьем пути
Шрифт:
Камертон был дан, чуткий отклик профессора Устрялова воспоследовал немедленно.
Оправдание оппортунизма, знаменитой передышки, и всего вытекавшего из Нэпа было подано горячо и на совесть.
"Великий утопист, но и великий приспособленец может пожертвовать коммунизмом, чтобы спасти Советы!..
Ленин более гибок и чуток, нежели Робеспьер.
Он понял, что от великой утопии к трезвому учету обновленной действительности нужен спуск на тормозах.
Когда спуск будет завершен, тормоза станут лишними.
Но горе тем, кто из жалких эмигрантских конур попытается
Отсюда вывод и предостережение всем, всем, всем.
Провозгласит его Бобрищев-Пушкин:
"Третьей революции не будет.
Прийдя из России, Вторая и Последняя, Великая Октябрьская революция захватит Европу и только глухие не слышат уже происходящих обвалов и подземных глухих раскатов.
Может быть Европе и будет дана отсрочка на десять, пятнадцать, двадцать пять лет, но это отсрочка имеет значение только для нас смертных, а не для всего человечества.
Ибо что значит жизнь одного поколения для истории всего мира!"
После такого манифеста, что оставалось делать целому поколению, как не воспользоваться отсрочкой.
Хорошо пророкам и ясновидящим.
Горе мещанам, которые не способны предвидеть, предчувствовать, угадать.
Ни прогрессивного паралича, коим кончаются биографии гениальных диалектиков.
Ни восхождения новых созвездий на необъятной советской планисфере. Ни тяжкого булыжника, которым где-то в Мексике раскалывают череп вождя красной армии.
Ни братской могилы, в которую прокурор Вышинский уложит целый эшелон других вождей.
Ни вечной и бессмертной славы действительно единственного в мире Отца народов, которого через три недели после кровоизлияния в мозг, беспощадная история, как корова, языком слижет.
Ах! Мещане, мещане! Вечные мещане!
Живите полной жизнью, пока вас не повесили и не расстреляли, или просто не выкинули за борт истории, написанной Ключниковым и Устряловым, Бобрищевым-Пушкиным и Лукьяновым в старом городе Праге, тридцать лет назад.
– Keep smiling!
– говорят невозмутимые англичане.
И кто его знает, может они и правы.
"Старайтесь улыбаться". Смейтесь.
Благо есть над чем.
***
Смех был у всякого свой, но хор звучал дружно.
Саша Чёрный, который с возрастом упразднил петербургского Сашу, и стал просто А. Чёрный, завел себе фокстерьера, у которого тоже был псевдоним: назывался он - Микки.
Собачку свою Александр Михайлович отлично выдрессировал, и когда намечал очередную жертву для стихотворной сатиры, то сам скромно удалялся под густолиственную сень, а с фокса снимал ошейник и, как говорится, спускал с цепи.
Чутье у этого шустрого Микки было дьявольское, и на любой избранный автором сюжет кидался он радостно и беззаветно.
Но сам автор отходил от сатиры всё больше и больше.
Тянуло его к зеленым лугам, к детям, к простым и вечным сияниям еще не постигших, не прозревших, невинно открытых миру сердец и глаз, ко всему, что он так удачно и без вычуров и изысков назвал "Детским островом".
Александр Александрович Яблоновский оставался
всё тем же, каким его знала читающая Россия."Родные картинки", перенесенные заграницу, почти не изменились по содержанию.
Тем было сколько угодно.
Голубь, переночевавший в конюшне, не превратился на утро в лошадь.
Подход и трактовка, тонкий и беззлобный юмор, и только невзначай заслуженные розги, удивительно уживались с тихой, укоризненной улыбкой, за которой следовал добродушный отеческий выговор по адресу пестрой эмигрантской голубятни.
Петр Потемкин, к великому огорчению друзей и почитателей, даже и улыбнуться не успел.
Смерть унесла его рано, слишком рано, и на могилу его мы принесли розовую герань, которую он так любил и так проникновенно воспел, как бы в ответ на вызов, утверждая право на счастье, на подоконники, на герань за ситцевыми занавесками, на всё то, что Бобрищев-Пушкин считал мещанским и обреченным, а поэты и Дон-Кихоты - обреченным, но человеческим.
Впрочем, и то сказать, не так уж много было цветов герани на эмигрантских подоконниках, и ни уютом, ни избытком, ни обеспеченным пайком могли похвастаться случайные жильцы шоферских мансард и захудалых меблирашек.
Но был "Покой и воля", и отдых на крапиве, как говорил Аверченко.
Но всё же отдых, и передышка.
Бытовую сторону отдыха на крапиве отлично уловил Вл. А. Азов, присяжный фельетонист петербургской "Речи", постоянный сотрудник "Нового сатирикона", автор "Четырех туров вальса" в "Кривом зеркале", и просто остроумный и даровитый журналист, обладавший каким-то особым, спокойным, Джеромовским юмором старой английской школы.
Его русские пословицы в вольном переводе с нижегородского на французский имели немалый и заслуженный успех.
– Малэр арривэ, кордон сильвуплэ!
– это могло служить подходящим эпиграфом к любой зарубежной биографии.
– Пришла беда, отворяй ворота...
Михаил Андреич Осоргин юмористом себя не считал, из журналистов перешел в беллетристы, писал повести и романы, писал с увлечением, и читали его тоже с увлечением, и славу он имел быструю и значительную.
"Сивцев Вражек" и "Там, где был счастлив" были большими этапами его большого литературного успеха.
Но тянуло его к юмору инстинктивно и неудержимо, и считался он великим насмешником, а заостренные шутки его были метки и безошибочны.
В "Последних новостях" нередко появлялись его полулирические, полуиронические повествования о том, как надо сесть на землю, разводить огород, сеять русский укроп и нежинские огурцы, и что может из всего этого выйти разумного, доброго и вечного, если даже укроп пропадет, а огурцы не примутся.
Всё это было легко, мило, воздушно и насмешливо.
Казались тяжеловесными только его философские вставки и примечания, которыми он, то и дело, приправлял и укроп, и огурчики.
А происходило это от того, что этот изящный, светловолосый и темноглазый человек отравлен был не только никотином, коего поглощал неимоверное количество, но еще и какой-то удивительной помесью неповиновения, раскольничества, особого мнения и безначалия.