Поездка на острова. Повести и рассказы
Шрифт:
Спящие у ледяных дверей воины крепко держались на ногах, а их ружья словно примерзли к плечам. Поступь крошечной Авдотьи Ивановны была легче мышьей. Она проскользнула между караульными и побежала к будке. Растолкав подвыпившего унтера, за колечко с камешком получила на ночь овчинный тулуп. С этим тулупом она опять прошмыгнула между стражниками и вернулась к своему мужу.
Авдотья Ивановна раздела его и укрыла тулупом. Сама разделась тоже и подсунулась под него. Тулуп натянула так, что они скрылись в нем, как в пещере. Тело ее было горячим, и особенно горячи маленькие руки, которыми она терла мужу спину, бока, шею. Он быстро
Михаил Алексеевич проснулся в душной, давящей темноте, рванулся из нее и скинул тулуп. В окошки процеживался рассеянный, не рождавший четких очертаний свет. Такой размытый свет льется в комнату в морозный день из окон, покрытых наледью. Он ощутил холод и тут понял, что вокруг все ледяное: и стены, и пол, и потолок, и окошки. Это открытие не осталось в Голицыне, оно вытеснялось другим: с ним произошло необыкновенное, когда-то испытанное, но потом исчезнувшее не только из жизни, но даже из памяти и воображения. Он не мог понять, что это было, но тело знало об испытанной радости и сообщило свое знание рассудку. Теперь он видел, что не один в ледяной комнате: в постели лежало маленькое существо, нагое, белое, женское. Он задрожал, опустелый мозг пронзило множеством стрел, причиняя острую, колющую боль, и каждая стрела тянула за собой нить; эти нити сплетались, перепутывались, но и создавали связи.
— Вы кто? — спросил тихо.
— Жена твоя, родимец, княгиня Голицына.
Перепутанные нити вдруг разобрались, натянулись, и он смог прочесть их узор.
— Но вы… Ты была другая… смуглая.
— А теперь белая. А о смуглой лучше забудь. Ты о многом забыл, едва ли не обо всем. Так вот, об этом лучше не вспоминай. И вообще не вспоминай, живи, чем есть, потом все само соберется.
Голицын слушал, и что-то находило в нем смутный отзвук. А женщина, жена, была перед ним в своей доверчивой наготе, и его плоть оказалась умнее смятенного духа, он склонился к ней. Закрытыми глазами Авдотья Ивановна увидела, как в ледяное окно, не взломав его, влетел белый ангел.
А когда оба опамятовались, Голицын с тупым упорством сказал:
— Та черная.
— Кто такая? — не поняла Авдотья Ивановна.
— Бу… бу… — Он не мог выговорить ее клички.
— Э, родимец, черного кобеля не отмоешь добела, а белого проще нету запачкать. Такая служба. Ты ведь тоже не такой, как есть, потому — служба.
Разбудив плоть князя, Авдотья Ивановна принялась создавать ему новую душу, потому что от старой немногое осталось. Но делать это надо осторожно, чтобы не скрылся опять в раковину безумия.
— Служба? — бессмысленно повторил Голицын.
— Конечно, служба. Дворцовая. Выгодная, только ты пользоваться не умеешь. Ты да Волконский. Многие такой службе позавидуют. Но она не для тебя и не для меня… теперь. Потерпи, у нас вся жизнь впереди.
— Жизнь? — ужаснулся он. — Разве это жизнь?
— Я не об этой жизни говорю. О другой, новой. Теперь уж недолго ждать. А потом у нас с тобой все будет не хуже, чем у людей.
Они едва успели одеться, как явился унтер за тулупом.
— Ты того… помалкивай, — предупредил он Авдотью Ивановну. — Не то мне башку сымут.
— Не бойся, — сказала Авдотья Ивановна.
— Не бойсь, не бойсь, — проворчал унтер, который, видать, не успел опохмелиться и был
в дурном настроении. — А может, требовалось, чтобы из вас ледяной статуй вышел.— Очень даже может, — согласилась Авдотья Ивановна.
— Ладно, выметайтесь, — вздохнул унтер. — Никаких распоряжениев о вас не дадено.
— А куда мы пойдем? — спросил Голицын.
— Ко мне, — сказала жена. — У меня свой покойник есть. И даже с банькой.
— Хотите в ледяной попариться? — предложил унтер.
— Сам парься крапивным веником. — Авдотья Ивановна взяла мужа за руку и повела в свою жизнь, которая отныне стала их общей.
Самое трудное было примириться с «дворцовой службой», как Авдотья Ивановна называла шутейное дело. Возвращение памяти имело свою оборотную сторону. Одно дело, когда режут по замороженному телу, другое — по живому. С первыми квасными опивками, угодившими в лицо, что-то омертвело в Михаиле Алексеевиче, а потом он и вовсе утратил чувствительность. А как снести надругательство сейчас, когда он начинает дрожать от одной мысли об унижении на глазах жены?
— Да плюнь ты на них, — убеждала Авдотья Ивановна. — Подумаешь, беда! Если тебя на улице карета грязью окатит, ты сильно переживаешь? Досадуешь, конечно, но обтерся и дальше пошел. И нешто об этом помнишь? Ну, плеснул дурак квасом, так это он свиньей вышел, а не ты.
Голицын молчал, тяжело сопя и наливаясь кровью. «Как бы удар не хватил!» — тревожилась Авдотья Ивановна. И опять принималась за свое:
— Считай, что тебе такая служба выпала. Ты в пехоте был. Мало грязи месил и в грязи валялся?
— То другая грязь.
— Почему другая? Ты же ее не выбирал. Ты чистюля. А тебя в эту грязь дураки-командиры совали. Ты хотел сухонькой тропки и чистого ночлега. А пуль неприятельских, походной грязи, вшей, дурости начальства ты вовсе не хотел. И тоже небось орали, ругали, оскорбляли. Скажи, не так?.. Всюду одно и то же. Как к чему относиться. Тебе плеснули квасом в рожу, а ты: «С вашей милости колечко». Дали пинок: «Пожалуйте золотой», — Авдотья Ивановна осеклась.
Лицо Голицына стало лиловым, шея вытянулась, а кадык набух: ни дать ни взять разгневанный индюк. «Эдак сразу вдовой станешь!» — мелькнуло испуганно.
— Я у них под ногами… Спасу мне нет. Но торговать честью не стану.
«Честь! — подумала Авдотья Ивановна. — О какой чести бормочет этот битый, оплеванный, измордованный бедолага?.. А может, он прав? Его честь — терпеть и не брать подачек. Мы-то все, как собачонки на задних лапках. Даже старик Волконский, когда суют, боится не взять. А моему Бирон раз колечко кинул, так тот и не нагнулся. Король Самоедский подобрал. Мы думали, не заметил, ан вот оно что!..»
— Не серчай, родимый. По глупости сболтнула. Всяк ведь на свой аршин… А ты не такой. Но почему ты зятю своему сдачи не дашь? Он тебя то толкнет, то ущипнет, то ножку подставит, а ты, знай, глаза лупишь.
— Я перед ним виноват, — опустил голову Голицын. — Соблазнил чужой верой.
— Кто в вере крепок, того не собьешь. А в шутах ему самое место. Что он, что король Самоедский, что господин Балакирев — ничем другим быть не могут да и не хотят. Вон Балакирев — куда его ни кидало, а все назад под дурацкий колпак спешил. Это как в итальянской кумеди: все друг друга лупят хуже, чем при дворе, а нешто актеры обижаются? Такой у них талан.
— У меня нет такого талана, — пробормотал Голицын.