Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поездка в горы и обратно
Шрифт:

Гудела именно девятая группа. Стоял шум, как в ремонтном цехе небольшого завода, — галдело, дралось, жевало и еще невесть чем занималось несколько десятков парней. Передние скамьи пустовали, лишь кое-где — одинокая голова, зато на задних шла борьба за местечко, словно в набитом в часы пик троллейбусе. Залезшая под стол компания резалась в карты, голоса преподавателя, вещавшего с кафедры, слышно не было. Алоизас бормотал что-то, шелестя аккуратными, сохранившимися еще со времен преподавания в институте, листочками, аудитория им не интересовалась, как, впрочем, и он ею. Поглядывал по сторонам, шевеля губами и оглаживая бороду, чтобы не топорщилась, но жующих и режущихся в карты не замечал. Проигравшего драли за уши, прыщавый подросток с тонкой шеей громко верещал под дружный хохот всей компании. Неужели Алоизас, возвышаясь над кафедрой, спит с открытыми глазами, автоматическими движениями защищаясь от пронзительных, взрывающих однообразный гул криков? Нет, не спит. Внезапная возня и непристойный выкрик заставили

его встрепенуться, визгливо воззвать:

— Тише, коллеги! Будьте любезны, тише!

Шум стал еще яростнее, Алоизас, тоскуя по звонку, отвернулся, уставился в окно. Лионгина, холодея, заметила у него на спине рисунок мелом. Со всеми подробностями была изображена муха. Огромная навозная муха. Что это означает? Кровь ударила в голову, помутился белый свет — Лионгина больше не видела ничего, кроме мухи. Как они смеют, трусливые щенки, издеваться над добротой? Едва удержалась, чтобы не ворваться в аудиторию. Алоизас снова взвизгнул, отреагировав на хлопок, — словно пробка выскочила из бутылки, на сей раз в его голосе проскользнули нотки веселья, и она внезапно засомневалась, являются ли покорность, равнодушие, безучастность — неизвестно, как назвать такое состояние души! — добротой. Может — местью? Алоизас издевается над собою, чтобы кому-то другому было во сто крат больнее. Мне мстит? Своему призванию, в котором разочаровался настолько, что не способен собственноручно прогнать навозную муху? А может, жизни, по которой волочится, толкаемый обстоятельствами? Чем больше унижают, тем больше уверяется в собственной правоте, тем весомее кажутся ему доказательства, что все тщетно, заранее обречено? Попытки удержаться на высоте, когда нет влекущей цели, — у одних лишь прикрытие для жестокости и тупости, у других — слабости и покорности, а реальная муха, такая же навозная, как нарисованная, может, даже отвратительнее, — разве не видит она этого, когда беззаботно жужжит, красит волосы, пробивается на парад мод? Лионгина стояла, не решаясь ни убежать, ни обратить на себя внимание.

— Даме плохо? Проводить, где девочки делают пи-пи?

Дылды-бездельники покатывались со смеху.

Близился вечер, и ему все больше нужна была она. Если не сама, то хоть какой-то знак, что она придет, как уже бывало не раз, когда окружала такая же мучительная пустота, где невозможно найти ничего прочного, чтобы упереться лбом и убедиться: все, что осталось еще от их жизни, продолжает существовать в действительности, а не в воспоминаниях, не в похожих на галлюцинации видениях. Стены, мебель, одежда и запахи (аромат ландыша давно выветрился, побежденный запахами дорогих духов!) — все, что могло свидетельствовать о Лионгине, что было частицей ее души и тела, — отступает, как только он приближается, тает, превращается в пустоту, в которой нет ничего, кроме предупреждения об опасности — сорвавшегося с ее губ волоконца. В пустоте и он невесом, не чувствует ни рук, ни сердца — даже нестриженых усов, лезущих в рот! — только внедрившихся в легкие бактерий, которые не прекращают вгрызаться все глубже, пробивая дыры для будущей велосипедной цепи — его династического наследия — кхе-кхе-кхе!

…Ты подойди, о жена, подойди, о несчастная! — молви, — Тронь мою руку, пока от меня хоть часть сохранилась, Это — рука моя, тронь же ее, покамест не весь я Змей… [12]

Если она не послушается, не прибежит, не протянет руку, пустота расширится до бесконечности, сольется с пространством Вселенной, где парит очень добрая, очень красивая, однако пустая и бесполая Берклиана, распустив свои золотые волосы — антенны, выдуманные каким-то пройдой литератором. Лионгина не любит Берклиану, очень не любит, пусть разделяют их огромные расстояния в сотни световых лет, она слышит потрескивание ее удивительных волос и смехом или дыханием спешит растопить ледяной вакуум, без которого космическая дева — как рыба, выброшенная из воды, как птица без гнезда.

12

Овидий. Метаморфозы. Перевод С. Шервинского. М., «Художественная литература», 1977, с. 118.

— Как же это славно, что я застала тебя, Алоизас! — Лионгина не кривляется, как того требует привычный телефонный жаргон, не называет котиком.

— Кто-то должен сторожить дом, кхе-кхе! — Алоизас покашливает, прикидываясь равнодушным, на самом деле не может сдержать ликования. Чувствует струящуюся в жилах кровь, твердеющие, обрастающие мышцами конечности — это уже не дряхлый, а знающий себе цену мужчина, которому ничего не стоит ухватить за шиворот и встряхнуть пойманного автора навозной мухи, чтобы тот детям своих детей заказал рисовать на спинах.

— Бросай все дела, Алоизас. Мы идем на концерт!

Он не сразу отвечает, потому что давится только что живительно загудевшим в легких воздухом. Уже не радость бьется в груди — досада, что не проявил бдительности, хватая

брошенную наживку, мрачная подозрительность, что она насмехается над его нескончаемым, изматывающим силы ожиданием.

— Куда, куда? Повтори.

— Не отмахивайся, на литературный концерт!

— Кхе-кхе! — Он скребет бронхи, вызывая кашель. — Не люблю, когда кто-то пытается навязать мне свою интерпретацию. Кхе-кхе!

— Ради меня, Алоизас, хорошо? — Лионгина смеется, чтобы просьба прозвучала не слишком серьезно. — Честно говоря, боюсь, что не будет публики. На кого начнут вешать собак, если не на меня?

Да, опасается отсутствия публики, однако еще больше другого, чего не решается высказать вслух. Чувствует приближение неизбежности — подкатится к ногам шаровая молния и все ненастоящее выжжет. А что в их жизни настоящее, что ненастоящее? Неуютно в этот вечер одной, но означает ли это, что ей хочется быть с ним? Убережет ли он ее от самой себя, от внезапно ожившей, грозящей разрушить их лживое согласие сумятицы чувств? И все-таки нужен спутник, одной идти неприлично.

— Какие у нас места? Не люблю первых рядов, — ворчит он.

— Сядем в своем уголке, за колонной. Сможешь себе кашлять на здоровье. Я тебе очень благодарна, Алоизас!

— Учти, глупостей не потерплю!

Лионгина отключилась, угроза, прокатившаяся по пустой квартире, как по площади, ударяет его самого.

Малый зал, по словам Лионгины, был похож в этот вечер на шахматную доску, когда партия сыграна до половины. Или на поле боя, когда передовые шеренги атакующих уже прокатились по нему, как показалось Алоизасу. В первых рядах торчало несколько плохо видящих и слышащих пенсионеров. К стенам жались парочки, которым всюду хорошо, а в конце зала сидели случайные зрители, пригнанные скукой, — если не понравится, поднимутся и уйдут.

Лионгина, сосчитав публику по головам, юркнула за колонну. Тридцать один зритель. Тридцать второй топтался в дверях, не ясно — застрянет или уберется. Рота курсантов победно ушагала в баню, а ребята из милиции выполняли оперативное задание — ловили спекулянтов водкой. Удрученная пустынностью зала, Лионгина старалась не оборачиваться, чтобы не встретиться глазами со знакомыми. Оцепенев, не поворачивая головы, увидела все-таки, как ввалились было подростки в форме ПТУ, но, потолкавшись в проходе, хлынули назад, потом вползли две интеллигентного вида старушки, видимо, из находящегося неподалеку костела. Нерешительно двинулись в первый ряд. Милые старушки, думает она. Все, третий звонок, сейчас на сцену выплывет конферансье с каменным лицом и гулким альтом объявит: заслуженный артист Туркменской ССР и Якутской АССР Ральф Игерман!

— Что с тобой, Лина?

Алоизас покосился на вжавшуюся в кресло Лионгину: не вертится, не демонстрирует изящно обнаженной шеи, украшенной золотой змейкой. Немногочисленность зрителей улучшила его настроение — никто не будет сопеть в затылок. А ей было тревожно, словно вот-вот выйдет конферансье и объявит, что… концерт не состоится из-за отказа артиста выступать перед пустым залом. Ответственность за скандал легла бы на коммерческого директора, поэтому жаждала отказа не Лионгина Губертавичене, а выскочившая откуда-то храбрая девчонка, не знающая, что дозволено, а что нет. Вопроса Алоизаса дикарка не услышала. Между тем громогласная конферансье сделала свое сообщение складно и улыбнулась публике, что случалось с ней нечасто. Ральф Игерман вышел быстро, ни на кого не глядя, будто собирался идти далеко-далеко.

Здравствуй, племя младое, незнакомое!

Остановился, не дойдя до пианино, широко раскрыл объятия, окинул глазами публику, и его руки, сверкнувшие кольцами, повисли в воздухе. Выбросить их вперед и вверх он еще успел — опустить не хватило силы или душевной энергии. За кулисами предупредили, что зал не будет набит битком, однако на такой вакуум он не рассчитывал. С виду походил на фокусника, которому нужна пауза, чтобы вытрясти из рукава бумажные цветы и разноцветные ленты. Его состояние напоминало сейчас состояние боксера, нокаутированного в первом же раунде незнакомым или не особенно грозным противником. Наконец невидимая сила, — скорее всего, проснувшаяся амбиция — ударила по рукам, они упали, как палки, хлестнув о бока. В широкой обтянутой манишкой груди взорвался собранный воздух, лязгнули голосовые связки. Несколько мгновений Игерман боролся с горлом, которое закупорилось и не пропускало звуков. Зато когда голос прорвался, то громыхнул, как барабан. Лирика Пушкина и — барабан? Алоизас, не вынеся такого издевательства над поэзией, заворчал и с упреком покосился на Лионгину. Она продолжала ждать. Может, погремев — излив разочарование и злость, — барабан уймется? Влажный блеск глаз и несколько нетвердых шагов по скрипящей сцене в сторону инструмента свидетельствовали о бурлящих чувствах Ральфа Игерман а, которые ему нелегко сдержать. Он был переполнен гневом и досадой, будто перед ним не пустые, обитые бархатом кресла — целые ряды красных подушечек! — а пустынная площадь с гильотиной, где ему должны отрубить голову, всласть поиздевавшись. По мере того как к ней приближался мрачный чтец, Аудроне все испуганней горбилась над клавиатурой, хотя только что сидела, свободно откинувшись — ведь на ней было длинное платье из розового шифона и огромный бант такого же цвета, видимо, взятый напрокат у пятилетней дочки.

Поделиться с друзьями: