Поездка в горы и обратно
Шрифт:
Они пьют чай, успокоенные привычным действом. Алоизас представляет себе, как вскоре обнимет ее, полусонную, отдающуюся ему на застеленном хрустящими свежими простынями ложе. Однако, когда, уже в постели, кладет он ей на живот руку, Лионгина стонет и отворачивается, остро выпирают ребра.
— Завтра, хорошо? Я так устала…
Поскольку он не сразу убирает руку, она добавляет:
— Смертельно.
Утро мрачное и тяжелое, мало чем отличающееся от ночи, вероятно, лишь тем, что бледного пятна луны в небе не видно. Разноцветные автомобили — куча заляпанного грязью металла, которую то сбивает в груду, то вновь раскидывает слепая сила. Рассматривая в тусклом зеркале свое отражение и представляя себе, что творится на улице, Алоизас, поеживаясь, заученными движениями вывязывает
Еще один, завершающий взгляд в зеркало, словно придется ему вышагивать в сухом солнечном просторе, а не по грязному тротуару. Темно-серый в полоску костюм с модными широченными лацканами, белейшая рубашка — острые уголки воротничка, красно-синий узел. Все сидит точно влитое. А рубашка еще хранит тепло Лионгининого утюга, и в тепле этом некоторый укор. Пока он потягивался, делая зарядку, и курил, она пылесосила, накрывала на стол, успевая в промежутках гладить. Впрочем, отогнал он укор, так и должно быть: кому большая ответственность, а кому мелкие бытовые заботы. Вчера, расстроенный ее отсутствием, он едва не допустил ошибки, вызвавшись заварить чай, чуть не разрушил заведенный в их семье рациональный порядок. Именно рациональный. Точное определение, возникнув в мозгу, убеждает в правильности его поведения, он прогоняет укор совести, тщательно поправляя манжеты, — не слишком ли высовываются из рукавов? С самого утра в него вонзятся несколько десятков глаз. Перхоть на воротнике, потрепанные брюки, несвежая рубашка — и авторитет подорван. Поэтому не такое простое дело — причесать волосы, особенно когда макушка внезапно оголяется. Почему внезапно? Прекрасно помнит тот вечер, когда почувствовал, что пробилась лысина. Это было в театре, во время действия распахнулись двери балкона, сквозняк растрепал ему прическу — хвать за покрывшуюся гусиной кожей макушку, а там уже не чаща — просека.
— Ничего, еще не развалина. — Алоизас заставляет себя улыбнуться, его ворчание — повседневный ритуал, как и любующийся им, нечаянно пойманный взгляд Лионгины. Утренний — гладко выбритый, расфранченный, с высоко вскинутой головой! — он кажется себе выше ростом, излучает бодрость и уверенность.
Лионгина, словно вынырнув из таинственных глубин, отражается в зеркале рядом с ним.
— Не сердись, милый. Я была такая измученная.
— Разве я палач? — гордо вскидывает он подбородок — никакого намека на обрюзглость, на складки жира.
— Ты ведь знаешь, я всегда послушна. Вот карандаши тебе очинила.
В горсти зажаты остро отточенные карандаши. И когда только успела?
— Разве я утверждал, что ты непослушна?
Она шмыгает в комнату, слышно, как шуршат бумаги на столе, стучат вставляемые в стакан карандаши. Смотри раковины не трогай! — хотел было предупредить, но тогда пришлось бы признаваться, что вчера тут была одна неприятная особа, — ухватила ракушку, как охотник — зайца-подранка. Неприятна, однако и привлекательна чем-то. Сам не знает чем. Привлекательна — не тот эпитет. Может, и обмолвился бы невзначай, не вдаваясь в подробности, — ведь ничего между ними не произошло, выставил нахалку, и делу конец, — но покорность Лионгины, не высказываемая словами, заставляет быть настороже. Хорошо хоть, силой не добивался ласк, как некогда там, в горах — в этих страшных горах! — дорого заплатил за свою горячность и, что греха таить, до сих пор расплачивается. Когда-то требовал послушания, полного самоотречения, а теперь куда нужнее и милее ее доверие.
— Извини, Алоизас, утаила я от тебя вчера… — Она делает глубокий вздох, израсходовав на одну фразу весь воздух легких.
— Брось, Лина. Вбила себе в голову какую-то чушь. Смешно! — негромким, деланным смешком
Алоизас пытается отгородиться от подкрадывающегося страха. Не удастся ему войти в аудиторию свежим, чувствуя покалывание иголочек одеколона на выбритых щеках. Новый костюм цвета маренго повиснет, как на гвозде, бодрость духа улетучится, и сосредоточиться не удастся. — Надеюсь, не укокошила своего преследователя? Жив, наверное, подлец?— Мальчишка, понимаешь, сопливый мальчишка. Струсил, когда я обернулась… Но то, что я тебе хочу сказать, куда страшнее… Ты…
Ей снова не хватает воздуха, и он поспешно перебивает:
— Знаю, знаю — мать. Ты всегда возвращаешься от нее будто чокнутая. Что, голодовку объявила, не полакомившись любимыми наполеонами?
Большая уступка с его стороны, что вспомнил о матери. Деньги дает, расходов не проверяет, но терпеть тещу не может: ни болезни ее, ни разговоров о ней.
— Нет, Алоизас. Вчера она вела себя пристойно. Никаких капризов. Хотя имела законный повод: заявилась к ней только в одиннадцать.
— Недра моей фантазии исчерпаны, дорогая. Неудача в институте? Вроде не жаловалась. — Алоизас видит, что жена все глубже погружается в какую-то горестную пучину. Необходимо выбраться на твердый берег, пока не унес мутный поток. Усталой, измученной мерещится то, чего еще не было?
— Институт ни при чем. Отсиживаем свои часы, кто позевывает, кто похрапывает. Не то, милый.
Оторопь берет от ее намерения опрокинуть все возводимые им преграды. Этак сразу ухнешь в трясину, где не за что ухватиться, а в голове пусто, разве придраться к грубоватому словцу «похрапывает»?.. Она явно злоупотребляет своим правом портить ему настроение. И Алоизас взрывается, шипит злобно:
— Скажешь наконец, что случилось?
— Со мной, как видишь, ничего. На куски не разрубили. — Она искоса поглядывает на него, глаза белесые, как у несвежей рыбы. — С Аницетой. С Аницетой Л.
— С какой еще Аницетой? Господи, до чего же мы чувствительны! — вскрикивает Алоизас, и легкий ветерок облегчения трогает разгоряченный лоб. Из большой тучи да одна капелька?
— Будешь кричать, ни слова больше не скажу. А дело жуткое.
— Даже жуткое? Ну и ну! — Алоизас, направившийся было в прихожую, возвращается, чеканя шаг. — И что же произошло?
— То, что с Аницетой случилось.
— Уже слышал, что с Аницетой. Не с тобой? С тобой-то ничего?
— На куски не разрубили, — повторяет она одну из своих сегодняшних грубостей.
Алоизас расхохотался бы от души, чего, правда, делать не любит, если бы не эта ее безумная серьезность. Вцепилась и не отпускает, хоть и не держит, двери в день для тебя открыты — до следующего, может быть, еще более неприятного приступа истерики.
— Постой, а я знаю эту Аницету?
— Забегала как-то за конспектами. Однокурсница. Худенькая такая, брови черные. Язва у нее двенадцатиперстной.
— Это которая беспрерывно фыркала? — дать Лионгине время, чтобы пришла в себя, взвесила в руке камень, прежде чем размахнуться и бросить.
— Просто посмеивалась. Очень уж ты педагогично с ней беседовал. Смешит ее все напускное. Допытывалась у меня потом, не дворянских ли ты кровей.
— В самом деле? — Алоизасу льстит проницательность Аницеты, но губы невольно кривятся — он весь полон ожидания того, что сейчас выплеснется и понесет неведомо куда.
— Только, пожалуйста, не перебивай меня, — Лионгина отвечает ему, упрекает его, но полной уверенности, что разговаривает она с ним, у него нет. Впрочем, кто другой согласился бы выслушивать ее дурацкую болтовню? Усмешечка отскакивает, не производя на Лионгину никакого впечатления. Только теперь Алоизас замечает, что этим утром и Лионгина приоделась, точно не на службу собралась.
— Так только во сне бывает, в кошмарном сне… Представь себе, идет у нас семинар по политэкономии, доцент, как обычно, цепляется к Аницете из-за какой-то мелочи, не тот термин употребил.
— Термины — не мелочь.
— Ты же обещал не перебивать?
Не обещал, но ради покоя — смолчит.
— Короче, заспорили они, Аницета тоже не лыком шита, спорят и не видят, что в аудиторию прошмыгнула женщина с телеграммой в руках. Продавщица, вместе с Аницетой работает. Поглядывает на нас, какие-то знаки делает, а от Аницеты вроде прячется. Передали мы бумажку Аницете, развернула да как закричит! Пронзительно, страшно. В жизни такого вопля не слыхала…