Поездка в горы и обратно
Шрифт:
— Девочка? — Мать задевают не столько слова, сколько всегдашнее взаимопонимание между дочерью и отцом. Чем сильнее провинился один из них, тем снисходительнее к нему другой. — Я в ее годы уже ноги мужу мыла! К несчастью моему, они вечно в навозе были. До сих пор отмыть не могу…
— Может, не надо бы при ребенке, а? — Отец выбирается из своего насквозь продуваемого укрытия. Его седая голова и повисшие руки дрожат.
— Не ребенок уже! Заставлю работать, работать! — бьется в стенах комнаты мать, как большое насекомое. Лионгине приходит в голову, что она похожа на красивую злую осу. — А у тебя опять горло пересохло от жалобного кряхтения? Ну и ступай к своей бочке, ступай!
— Говоришь, сходить?
— Ступай, все равно пошел бы!
— Пошел бы, говоришь?
Отец оборачивает книгу газетой, бумага
Вопрос отца — ушел ли бы он без понуждения? — мать пропустила мимо ушей.
— По-твоему, и с ворами, расхитителями по собственному желанию связался? — спросил снова, как давно уже не спрашивал.
— Дурак, вот и попал им в руки!
— Я тебя всегда уважал, Лигия… Слышишь? Не только любил, но и уважал. Если не уйду теперь хоть на минуту, не смогу больше… Ей-богу, не смогу…
Не говорит, чего не сможет, объяснить про такое не легче, чем про космические силы, якобы влияющие на судьбы людей.
— Очень ты мне нужен. Скоро вообще около бочки поселишься!
Мать кричит, вслушиваясь в каждое свое слово, и сердце Лионгины сжимается от предчувствия, которое еще горше, чем ее печальное возвращение с экзамена, — так будет, так действительно будет.
И еще кричит мать, но это уже пустые слова, их, будто осколки дешевого стакана, без жалости выметут прочь:
— Сидите на моей шее оба! Лентяи, растяпы, эгоисты! Надорвусь, что делать станете! И он, и ты, ледышка!
Последний залп отца не задел. Пошатываясь, уносит книгу, ненужный свой бунт и никого не согревающую доброту. Сразу же нечем дышать, словно он и воздух с собой унес. Мать и та задыхается.
— Я все… все буду делать, мама! — Лионгина припадает на колено, как в костеле. — Все, что скажешь. Только возьмем назад бабушку, ладно? Давай возьмем бабушку!
На красивом лице матери судорога боли и отвращения.
— Что возьмем? Труп?
Она не обращает внимания на всхлипы дочери — будто ржавая жесть на ветру лязгает. Дымит сигаретами, раскидывает, расхаживая по комнате, полы халата и время от времени усмехается своим мыслям, которые гонит вперед безумная, собранная для новых замыслов энергия.
…войти, гордо выгнуть длинную шею — после того, как постриглась, стала еще длиннее, — рассмеяться огромным ртом — распух от помады, от чужих губ, — только не ловить воздух, ища глазами уголок, где можно выплакаться, Еще глупее всхлипывать, когда мать сжимает себе руками голову. Не знает, что с ней, трет лоб и жалуется на боли. Все, что сваливается внезапно — уличный грохот, новости, солнечный луч, — бьет ее по глазам. Гардины наглухо задернуты, висит застаревший запах сигарет. Курить ей строжайше запрещено. Не обращала бы внимания — не доверяет врачам, — однако, как покурит, становится хуже. Больше всего жалуется на бездействие. Не может, как привыкла, ходить, высоко вскидывая колени. Ее большое тело часто поводит в сторону. Не она клонится — стена или мебель. Вцепится в кресло, руки дрожат, волосы грязные, свалялись. В таком положении остается недолго. Не ей горбиться в кресле, уставившись в одну точку или погрузившись в воспоминания, которых, захоти она, было бы очень много. Сосредоточиться не дают наплывы боли, подгоняющие друг друга планы и дела, хотя главная забота с нее свалилась — ледышка выдана замуж.
— Чего ломаешься, как в гостях? Смочи полотенце. В холодной воде. Очень холодной.
Прогибается под телом матери тахта, вминается груда подушек. От компресса немного приподнимается нависший над головой потолок, на веки перестают
давить невидимые пальцы.— Рассказывай, как там было? Очень боязно? Ты ведь трусиха. Не предупредила я тебя…
— Ничего не было, мама.
— Не заговаривай зубы. — Мать срывает со лба полотенце, Лионгину шлепает по щеке теплая капля — Такой мужчина и — ничего? Не ложились?
— Как ты можешь о таких вещах, мама?
— Матери все можно! Молился он, что ли? Как твой папенька? — Мать неожиданно добро улыбается и молодеет. Ее снова шатнуло, но не в пространстве, во времени, и она очутилась там, где была давным-давно. — Неужели я тебе не рассказывала? Извини. Нам постелили на сене, у его двоюродного брата. В городе мы не хотели, город в тот день был страшным… Вообще-то отец не хотел, плюнул на хоромы, а тут сарай лесника: угол для коровы, теленка огорожен. Как важным господам, нам, конечно, кровать предложили. Знаешь деревенских — прогнал жену и болеющего свинкой мальчика, набил сенник свежей соломой — и милости просим, ложитесь, зачинайте деток! Спасибо за доброе сердце, лучше в сарае. Весь день ни крошки во рту не держали — страшным был тот день, еще не война, но уже пахнет ею… Поели в избе ржаного хлеба с окороком, хлебнули деревенского пива. Ослабла — на ногах не стою, а признаться боюсь, и дурацкий смех подкатывает. Еле дотащилась до сарая, на сене просторно, ароматно и страшно. По балкам кто-то снует — уж не крыса ли? — возле ушей жучки копошатся. И слышно все, что снаружи происходит: кто проехал, протопал, двое мужчин разговаривают. Курят и толкуют, плюхнувшись на скамью. Твой отец — мужчина крупный, нисколечки тогда не сутулился, а кузен его — маленький, невзрачный, но вцепился и не отпускает. Как я его ненавидела!
— Witam pa'nstwa [3] , но что теперь будет? Ты поближе к властям, Тадас. Разъясни.
— Жить будем. Жить, говорю, будем. — У Тадаса на уме сеновал, девушка, но тут кузен, да еще руку помощи протянувший, о политике рассуждающий. — Спички будут дешевые, керосин, гвозди. Чего тебе еще надо? Чего хнычешь?
— Кому неохота лучше жить? Всем охота. Но вот нашего лесничего вывезли, witam pa'nstwa. Тихий был человек. Что же теперь будет?
— Значит, сволочь, раз вывезли! — Тадас встает, на расстоянии чувствует, как горю на сене, да и сам пылает, но кузен как прилип к скамье, и он снова садится. — Все остальные будут жить. Детей в настоящую школу отдашь — не в пастушьи университеты! Чего хнычешь?
3
Приветствую вас (польск.).
— Кто не хочет школ да докторов задаром? Все захотят. Но почему, witam pa'nstwa, твою барышню увозят в Сибирь? — услыхала я, и вновь заплясали перед глазами дневные страхи. Жуть, что пережила. Опять подкрадутся в темноте, схватят и увезут? Хочу закричать — не могу. Платьице дешевое, сумочка… Она тоже — сволочь, witam pa'nstwa?
— Ее не трожь! Никто не смейте ее трогать! Ошибка, страшная ошибка тут, понимаешь? Ошибается иногда и революция, мужичья твоя башка! Никому Лигию в обиду не дам! Никому!
Слышу, вскочил и — к сараю. Сам испугался, что меня выкрадут или выскользну сквозь щель в стене! Лежу высоко, на сене душно, от выпитого пива, от бесконечного ожидания кровь бешено стучит в висках, а твой папенька, вместо того чтобы поскорее забраться ко мне, опустился на колени возле плетушки с цыплятами. Жена лесника собиралась утром в город, но в суматохе, из-за нашего вторжения, забыла их выпустить. Цыплята попискивают, он что-то бормочет и смеется, как полоумный. Что ты там делаешь, ору, перепугавшись, что и его этот день по голове огрел, — ведь такой жуткий был день! — а он: любви молюсь, она меня, увальня, из тысяч, достойных ее милости, выбрана. Жалко мне его стало, хрустнуло что-то в сердце — любовь не любовь — не знаю, захотелось встать рядом с ним на колени. Ведь почти совсем не знала его и себя не знала, а тут такие слова… Лезь наверх, смеюсь, помолимся вместе. Знала бы я, какой лоботряс этот твой отец, какой крест на себя беру, столкнула бы с сеновала. Вместе с его молитвами! — Мать приоткрывает один набухший глаз. — Так что делали-то в постели? Свернулась клубочком и ждала ангела с крылышками?