Поэзия рабочего удара (сборник)
Шрифт:
– Вы, слободские, нас ругаете, – заговорил Матвеев, – а сами слова ровно не скажете. К вам, как человек, а вы…
– Ну, ладно, споешь на панихиде. Ты не из дьячков?
И, не дождавшись ответа, он выталкивал ребят в сени.
В сенях Корявый говорил:
– Насчет Ванюшки Кукуруза идет спервоначалу в правление, а потом в часть. Директор, сказывал, едет тоже к полицмейстеру.
Матвеев тихо, нерешительно похаживал по комнате, но когда после шепота услышал громкий разговор насчет похорон, а Корявый разъяснял: «Похоронные выдадут», – Матвеев
– Чего вы тут?
– Н-никому, никому не дам я хоронить! Сам похороню. В порядке, в ладане, с пением.
– Да завод возьмется хоронить, не разоряйся!
– Врешь! До Власьевны не допущу. Возьмусь, все сделаю. Отшвырну, которые мешать станут. Могилу вырою глубокую, саженную. Комками первыми после попа заброшу я. Помин души возьму я сам на сороковуст. Не сойдут снега, а крест поставлю я большой, дубовый крест.
Корявый присерьезился.
– Ребята! – воодушевился Матвеев, – жене скажу, чтобы кругом душистой земляники насадила. Чай пить будем земляничный мы с могилы.
По весне в лугах цветов нарвем хороших, желтых, голубых, стеблистых; на могилку кинем, крест цветами обовьем.
Летом поутру перед обедней в воскресенье выйдем всей семьей, могилку выполем.
Взволнованному Матвееву стало жарко. Он распоясался, снял шинель, остался в голеном полицейском полушубке.
– Вот штацкой я теперь! Довольно! Дорого взошло!
Корявый почесывался через шапку и тихо вставлял:
– Не с этого конца, так с другого. Все к одному – хорошему. Понял, кокарда?
Вдали послышался барабанный бой и военная музыка. Шли солдаты от завода в казармы.
– Вот слышу, взялся народ. Стал на работку. Дуй тебя горой! Брошу-ка, не надену больше. Сам иду в завод. Не из господ, чай; приобыкну, хоть и неучен. По двору, али на подтаску, что попало.
Знаю, скажут: шарить, шарить пришел Матвеев, за жалованье шарить. – Нет, врешь, брат! Через смерть прошел, гроб в залоге, крест дубовый; иди, гляди на кладбище!
Неужто уж приковал? Неужто без возврату? Слов нет: прости, народ, прощай меня, народ заводский! Прощай, да и посторонись: человек еще идет. Примай, народ! С вами заодно. Примай!
Солнце уже спускалось. Через крыши слободских домов оно нежно гладило своими длинными и тонкими спокойными лучами Власьевну, зажигало тихо-тихо янтари на обмороженных сосульках и с пением, с канатами вечерними, широко по полнебу разожженной пурпурной зари, на крыльях чистых, перистых воздушных облаков спокойно, с замиранием уходило на ночь от земли.
А сзади городка, от заводских труб, дрожа и робко раскрываясь, выходили, шли все выше, выше над землей нежные глаза ночного неба – звезды свято сторожили вновь пришедших больших, больших людей.
Начинался второй день после забастовки.
Заводские трубы выбрасывали ввысь черные клубы дыма. Дым тянулся полосами далеко по беловатому небу, шел к облакам и плавно садился над лесом.
По замерзшим кочковатым дорогам бойко стучали слободские рабочие.
Корявый,
вставший еще до света, расставлял пикеты у ворот.– Всем заводом на похороны Власьевны!
– Кто? Кто она? из каких? Здешняя? Из тутошних?
– Ванюшкина мать собралась помирать. Понял? Пососи, проглоти, а потом подумай!
И рабочие, не задавая никаких других вопросов, шли прямо к посадской церкви, где должен быть вынос тела.
Корявый и там юркал кругом, следил, как ловкий шпик, за всеми разговорами.
В середине одной из кучек он слышал: «Старуха померла; что жалко – это вестимо дело, а что у нас дня не проходит, чтобы кто не отошел, так тут на год бастовать да хоронить хватит».
Корявый раздвигал толпу и, как ловкий полицейский, буквально настигал говоруна.
– Ты что? – оскаливая зубы, спрашивал он. – И впрямь на год сухарей начал сушить? Врешь, зря каблуком по колее сверлишь!
Ел, прямо губил Корявый своим взглядом.
– За наше дело жизнь пошла насмарку, – цедил он сквозь зубы. – Ты во время забастовки-то с бабой кур доил, а по ночам у ней в исподнике блох по семи раз искал. А Ванька-то в те поры в остроге пальцы кусал. А Власьевна-то – мать издыхала, как на холере. Понял? Закрой орало-то, а то накаплешь на дорогу-то; замерзнет, потом ни пройти, ни проехать. Будло!
И, обругав, Корявый шел дальше на слежку; скользил по краям толпы, пролезал между говорух-баб, проникал в толщи и ерзал и нюхал всюду, как охотничья собака.
В церкви шла служба.
Собиралась полиция.
Сначала пришли скорым шагом вооруженные ружьями городовые, за ними шли городовые с наганами. Вроссыпь шли сверхштатные жандармы. После разговоров полицмейстера с приставами были вызваны в заводской двор казаки. Наконец, явились стражники, полные какого-то дикого удивления перед громадной заводской толпой.
– Пошло, пошло это опять, – говорили тучные стражники, сидя на нестриженых лохматых лошадях и грузно давя их своими сиденьями.
– Только было отошло, только затихло. Ан, смотришь, поперло, да на этот раз круче берут. Не орут, не гачут, как бывало, а молчат окаянные, и не сдвинешь их, не подашь.
– Да, ты думаешь, сами. Согнан народ. Пристав спит чуть не до полдня, они и вольничают на заре-то, эти разные. Ежели бы по утреннику в штатских пройтись, на работе бы были.
– Вестимо, что со стороны подстроено. Еще ныряют этта в округе-то, которые подосланы. Не иначе, как у старухи ютились. Ну вот и стараются теперь за родню.
– Конечно дело – говорить можно. А что останову в этом деле не будет. Ты это и в мыслях не держи! Я теперича, к пасхе, десять лет будет, как слежу, и все добиваются. Много повыхватано, пороли их, головы вертели, гноили в острогах, а поперло вот опять. Гляди: горбачи-то и то подошли, бабы увязались с грудными.
И, отдуваясь, пыхтели стражники, растерянно смотря на толпу и ожидая команды пристава.
– Так или сяк, а трястись тут на лошадях, это хуже, нечем разгон делать… – заключал кто-то из стражников.