Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений
Шрифт:
Новогреческий обряд уже был давно принят на всем Ближнем Востоке и с 1630 гг. — в православных землях Польши. Возвращение к старому уставу могло скомпрометировать внушенные Никоном и некоторыми греческими иерархами упования царя на создание всеправославной вселенской империи. Отказываясь от древнерусского служебника и обрядов, Алексей Михайлович чувствовал, что выводил себя и Россию на вселенский православный путь, ставил свою страну ближе к другим православным народностям Оттоманской империи и к православному населению Польши. А это, видимо, в его глазах служило и важным политическим целям. Кроме того, отстранив властного Никона и прибрав к своим рукам руководство церковью, Алексей Михайлович, по всей вероятности, не хотел снова делать уступку той партии, которая серьезно ставила царство
В борьбе возрожденцев-боголюбцев, патриарха и самодержавца царя, за которым шел новый правящий класс служилого дворянства, светская власть вышла победительницей. Зато самые преданные и верные старой традиции и церкви русские православные люди оказались исключенными и изгнанными из руководящих кругов страны, а затем и из самой церкви. Вскоре они очутились в ссылке, в эмиграции, в подполье или в дебрях северных лесов. «Невозможность для Аввакума, Досифея, Евфросина и других стоятелей за древнюю веру идти против своей совести, против своей веры и привела их к разрыву с иерархией, — говорит автор. — Все остальные мотивы: личные, социальные, антагонизм между богатым и часто жестоким епископатом и им подвластным рядовым иерейским клиром тоже имели некоторое влияние на их поведение и сыграли значительную роль в дальнейшем росте старообрядчества, но не ради них шли старообрядцы на муки, плаху и в огонь срубов палачей».
Самым трагическим последствием раскола была секуляризация самой русской культуры. Не доверяя своим великороссам, Алексей Михайлович и его сын Петр стали выдвигать на руководящие посты в церкви людей, пришедших с юга и запада, мало знакомых с великорусской церковной традицией. Талантливые, но чуждые московскому духу, церковные наемники вроде С. Полоцкого, С. Яворского, Ф. Прокоповича и др. оттеснили великорусских иерархов, а с 1720– 1760 гг. великороссов даже не рукополагали во епископы. Таким образом, руководство церкви и церковного образования оказалось в руках людей, чуждых традициям русского государства, а затем и само православие стало играть всё меньшую и меньшую роль в русской культуре и в жизни русского образованного общества. А духовно-консервативные группы населения, те же старообрядцы, из верных слуг государства ушли в оппозицию. Не следует поэтому удивляться, что в годы революции ни среди консервативных кругов русской торгово-промышленной буржуазии (в массе бывшей старообрядческого происхождения), ни среди казаков или крепких крестьян-старообрядцев Севера, Урала и Сибири, монархистов почти не было. Оттолкнув от себя религиозно крепкие группы населения, русская монархия оказалась почти беззащитной в годы своего страшного кризиса.
Так заканчивает свою книгу о нашем прошлом автор «Русского старообрядчества». Труд проф. Зеньковского заботливо снабжен обширной библиографией, списком исторических и библейских лиц, авторов исторических работ, географических наименований и предметным указателем.
В заключение следует отметить и чисто литературные достоинства книги. Весь материал ее блестяще организован. Язык чистый и красочный. Характеристики ревнителей православия, патриарха и, наконец, тишайшего царя-отрока, строгого постника и молитвенника, превратившегося потом во властолюбивого самодержавна, воспринимаются как живые художественные портреты. Основным героем повествования, мне думается, несомненно, является протопоп Иван Неронов, в монашестве старец Григорий.
Всё же кое-кто из слишком щепетильных читателей мог бы упрекнуть Зеньковского в нарочитой резкости словесного рисунка, когда он говорит без особого уважения о патриархе Никоне, протопопе Аввакуме или греческом духовенстве, каковое не страха ради иудейска, а царевых подачек ради часто играло весьма некрасивую роль в русском церковном кризисе. Но если у автора книги действительно порой чувствуется некий «керженский дух», то дух этот никак не препятствует справедливым
обличениям, основанным на незыблемых исторических фактах, и не затемняет объективности суждений. В целом «Русское старообрядчество» не только полезная, но для многих из нас насущно необходимая книга.ПУТИ К ПАРНАСУ
Чтоб очаровывать сердца,
Чтоб возбуждать рукоплесканья,
Я слышал, будто для певца
Всего нужнее дарованья.
Путей к Парнасу много есть:
Зевоту можно произвесть
Поэмой длинной, громкой одой,
И ввек того не приобресть,
Чего нам не дано природой.
Баратынский
Прежде чем говорить об искусстве поэта, попытаемся по возможности прояснить само понятие, выражаемое словом «поэзия».
Зачастую, восторгаясь красотой природы, тонкостью чувств и даже внешностью отдельного человека, мы говорим: «какой поэтический уголок природы», «это была не любовь, а сплошная поэзия», или о ком-то: «у него, знаете ли, совсем поэтическая наружность», и даже просто: «поэтический беспорядок», «поэтический галстук» и так далее.
И все эти употребляемые в разговорной речи выражения означают в основе своей необычность, яркость и некую возвышенность и удивительность того или другого явления.
В области искусства поэзией называется словесное художественное творчество, преимущественно стихотворное. Но само собой разумеется, что не всякий стихотворный текст является поэзией. Например, «Поэтика» Буало тоже изложена стихами, но она всего лишь теория литературы. Таких явных примеров можно привести великое множество.
Стихи могут говорить и о возвышенных понятиях, но не быть поэзией.
Где же, в таком случае, пролегает та едва уловимая граница между поэзией и просто гладкими и даже красивыми стихами о природе, о любви, о чем хотите?..
Казалось бы, чего проще: найдите абсолютно точное определение поэзии — и всё, что не отвечает ему, останется в стороне.
Но подобный счетчик Гайгера, которым возможно оперировать лишь в теориях стиха, где есть определенные доказательства ритмического богатства, полноты рифмы, силы ассонанса и многого другого, никак не применим для оценки поэзии.
Исчерпывающее и точное определение стиха занимает менее двадцати слов:
«Стихом называется условный отрезок человеческой речи, заключающий в себе то или иное, но обязательно закономерное чередование ударяемых и неударных слогов речи».
Но все попытки определить, что такое поэзия, на протяжении всей истории литературы не дали ничего сколько-нибудь конкретного.
Если собрать определения, данные только самими поэтами, можно заполнить многотомное издание. Начиная хотя бы с нашего 18-го века, для которого «поэзия есть сладкий лимонад», и кончая столь же наивным, сколь бесспорным изречением Кольриджа: «Поэзия — это лучшие слова в лучшем порядке». И мы видим, что все подобные определения поэзии так же неопределенны, как и сама поэзия.
Однако не только поэзию, но и целый ряд других знакомых каждому из нас состояний души определить невозможно, хотя этими понятиями мы оперируем в нашей литературе и в беседах весьма смело. Попробуйте дать исчерпывающее определение красоты, любви, веры, нежности, жалости и так далее. Но чуткий человек безошибочно утверждает, что эта любовь сильнее, чем предыдущая. Эта вера крепче и сильнее, чем у других. Нежность и жалость глубже и острее. Иначе говоря, не имея ни определения, ни установленных норм, мы пользуемся методом сравнения. Точно так же, как в науке о языке или в общей теории литературы, где невозможно установить постоянных и незыблемых законов.