Погружение во тьму
Шрифт:
На Крутой мне приходилось бывать. Небольшая зона и поселок при сажевом заводе, где я когда-то останавливался, выйдя с партией из тайги. У меня там даже было несколько знакомых заключенных, работавших в местном геологическом отделе. Один из них, фон Брин-кен, типичный остзеец, прежний военный топограф и крупный специалист по аэрофотосъемке, был приятен своей воспитанностью, но держался чрезвычайно замкнуто и, помню, ждал тогда, ждал всем существом, считая последние недели, окончания своего десятилетнего срока.
Другой, Гордельман, тоже немец, но из волжских колонистов, очень обруселый, был геологом, влюбленным в свои палеозойские отложения, способным сочинять гимны мергелям и магмам, будто бы таящим в себе жизнь, крайне непрактический и неосторожный
Но доставили меня на Крутую не в зону и не в поселок вольнонаемных, а к расположенному в лесу участку, обнесенному высоким дощатым забором, увенчанным колючей проволокой. Ничего этого прежде тут не было.
Все было новеньким - из-под рубанка. Доски не успели потемнеть, сверкала чистотой незахватанная ручка двери проходной. Посередине огороженного пустыря красовался свежерубленый дом под железной, блестевшей краской крышей, с высоким крыльцом без перил. Не было у дома ни фундамента, ни завалинки - он стоял, вознесенный на частоколе деревянных стульев, между которыми валялись стружки и обрезки досок. Я потом не раз их рассматривал сквозь щели в полу, но уже сверкавших инеем, занесенных снегом...
Небольшой Т-образный в плане дом был разделен коридором, расходившимся в обе стороны. Посередине его, против длинных сеней, стояли стол с табуретом дежурного, со своего места проглядывавшего весь коридор с дверями камер по обе стороны. Все и внутри было не-затоптанным и пахло свежим деревом. Передо мной распахнули дверь угловой камеры, потом ее захлопнули, прогремели ключи в замках, скрипнули засовы, и я мог оглядеть свое новоселье. Меня прежде всего поразил давно забытый запах: такой скапливается в необжитых бревенчатых помещениях - на дачах, когда переезжали туда после долгой зимы, и в только что покинутых плотниками помещениях. Я был, несомненно, первым постояльцем крохотной одиночки с зарешеченным окошком под потолком и чисто выстроганными узкими нарами. За стеной довольно явственно были слышны голоса. Я прислушался; там спорили, долго ли еще ждать обеда. По манере выражаться и интонациям, разговаривали дорогие бытовички - "срциально близкие". Кто-то сказал, что, надо бы узнать, кого привели в одиночку.
– Чего узнавать? Известное дело - фраер, раз к нам не подбросили. Потом ровный, немного приподнятый голос стал дорассказывать, как у них в образцовой колонии под Москвой варили обеды: жирная свинина, каща на палец залита маслом... Мне все было слышно, точно стены вовсе не было. Она оказалась неконопаченой.
В коридоре затопали, что-то с грохотом ставили на пол, загремела посуда. Обед! Я подошел вплотную к своей двери - скорее получить свою миску баланды с хлебом после двух дней полного поста. И дверь действительно отперли, однако не с тем, чтобы дать обед: охранник предложил следовать за ним на допрос "без вещей" - словно они у меня были!
– Что мне теперь с вами делать?
– огорошил меня следователь вопросом, едва я сел у его стола и вышел конвоир.
– Вам лучше знать, - только и нашелся я ответить.
Попереливав из; пустого в: порожнее и заполнив длинную, уже множество раз повторенную, знакомую по всем пунктам анкету, с "установечными данными", проведя в общем более часа за праздным выспрашиванием, он отправил меня в камеру. Мой огореженный коттедж был, как я узнал, Центральным следственным изолятором Ухтлага, всего две недели назад запущенным в эксплуатацию.
Отправил надолго. И я стал забывать, что нахожусь под следствием. В камере я был по-прежнему один, но соседей
слышал беспрепятственно. Иногда они со мной переговаривались. Мне постепенно открылось кое-что из лагерных событий, имевших прямое отношение к моей судьбе. Теперь-то я могу изложить их полно и связно, пристегнув к ним и загадочную реплику следователя. Обстояло все вот как.Понагнав на зэков страху расстрелом заложников в первые месяцы войны, лагерное начальство стало далее прибегать к испытанному методу монтажа процессов: раскрывались "заговоры", предупреждались попытки восстания. Эхо постоянных залпов должно было напоминать лагерникам, что никакие поражения на фронтах не ослабили карательные органы и они по-прежнему бдят, на страже, и горе тому, кто вообразит, что настал час избавления!
Дошла очередь и до геологического отдела Ухтлага. По заравее составленному списку всех, кто чем-нибудь мало-мальски выделялся, объединили - при помощи провокаторов, лжесвидетелей, пыток и запугиваний - в преступную группу, сформировавшую "подпольное правительство". Оно ждало наступления Гитлера на Москву, чтобы поднять восстание в лагере. В списке министров оказались не только ведущие геологи - фон Бринкен, Гордельман, но и я. Узнать об этом мне пришлось позднее - из толстой папки с моим "следственным" делом.
Всех переарестовали, на меня объявили розыск. На след мой навел сотрудник лагеря, знавший меня в лицо и случайно увидевший в гостинице в Сыктывкаре; он и донес о встрече в следственный отдел. За те полгода, что меня разыскивали и доставляли, заговорщиков успели расстрелять.
Сидевшие в соседней камере уголовники рассказывали, что встречали в старом изоляторе Гордельмана. Его долго держали в одиночке, выколачивали признание. И как-то ночью, по воровскому выражению, "взяли" - вломились в камеру, связали и потащили по коридору. Как раз об эту пору меня затерявшегося "министра" - арестовали в Усть-Кулоаде. И тут, впервые в жизни, международные события непосредственно повлияли на мою участь. В Москве побывал английский премьер Идеи, сказавший Сталину о чрезвычайно неблагоприятном впечатлении, какое производят на общественное мнение Англии расстрелы заложников в советских лагерях и казни духовенства. И дана была команда - отставить! Священников стали пачками освобождать из заключения, прекратились дутые процессы. И все это со дня на день, как может произойти только в государстве, где нет законов и диктатору достаточно пошевелить пальцем или кивнуть, чтобы падали головы, или, наоборот, им было разрешено и дальше моргать глазами, шевелить ртом и выражать преданность. И когда я наконец предстал пред очи следователя, все мои заговорщики-"единомышленники" были расстреляны, дело, по которому меня привлекли, перечеркнуто и объявлено небывшим! Как было поступить со мной?
Было бы наивно предполагать, чтобы следователь действительно ломал голову - как мною распорядиться? Была железная заповедь: не выпускать, не освобождать! Осечка с "подпольным правительством" - дело поправимое: найдется и другая зацепка, да и статей кодекса и формулировок достаточно. Да и время терпит - можно не спеша подыскать, не то что-нибудь само подвернется! Никаких стеснительных процессуальных норм нет - в лагере просто смешно о них упоминать. Непререкаемая аксиома и истина: раз арестован значит, виноват!
Примерно два месяца спустя - со счета времени я стал сбиваться - меня потребовали к следователю, однако не для допроса, а по особенному случаю. Приехавший ревизовать лагерных следователей бывший мой архангельский допрашиватель Денисенко, очевидно, выслужившийся в тридцать седьмом году и сильно вылезший в гору, захотел на меня взглянуть, любопытствуя посмотреть на то, что он мог справедливо считать отчасти творением своих рук.
Развалившись в кресле - я сразу отметил, как прибавилось в нем важности, - Денисенко неторопливо меня разглядывал. Он прищуривался, откидывал голову, небрежно делился с младшим коллегой соображениями и выводами по поводу моей персоны - этаким метром перед подмастерьем. Тот внимал с величайшим пиететом.