Погружение во тьму
Шрифт:
Моим. соседом по нарам стал бывший военный. — начальник дивизии Иван Семенович Терехов. В этом тщедушном, невысоком человеке таилась недюжинная нервная сила, угадывалось мужество. Он едва ли не один из всех отстоял свою длинную, до земли, шинель с кавалерийским разрезом и ходил в ней, хоть и сутулясь от донимавшего его судорожного кашля, но с большим пальцем правой руки, засунутым по-командирски за борт. Был он, по-видимому, настолько болен, что его не угнали на лесозаготовки, а оставили на лагпункте конторщиком в хозяйственной части. Сдержанный и молчаливый, Терехов никогда не жаловался, но как-то ночью, измученный кашлем, сказал мне:
— Все внутри отбили: после допросов фельдшер приходил в камеру отхаживать. На мне нет живого места… Протяну недолго. Ах, что за гады там засели!
Терехова вскоре увезли
Он говорил, что если бы ему пришлось начать все сызнова, он, не задумываясь, как и в восемнадцатом году, бежал бы из гимназии воевать за Советскую власть — но не за «власть райкомов»! Полностью отречься от партии он еще не мог и уверял, что вступил бы в нее опять. Потому что она во всем права, вот только сбилась с пути: нельзя было, по его мнению, переносить суровые и жестокие меры военного- времени на мирные дни и тем более воспитывать в людях привычку к слепому подчинению. Достаточно было холопства в старое время, вот и могли любые держиморды командовать.
А ныне раболепства и страха перед начальством больше, чем когда-либо: в стране слышен только один голос, ему вторит холуйский хор. Как тут не сбиться с пути, не наделать ошибок? Не забыть об ответственности?
… - Хотите, запомните мои слова, но не повторяйте — это опасно… Ах, свежий воздух нам нужен, сквознячок, задохнулись мы. Прощайте, спасибо за добрые соседские услуги. Если доведется встретиться, буду рад. Но вряд ли.
Нет, честный мой и искренний, но слепой командир, не стану я повторять ваших слов. Не только из осторожности, а потому что в них — заблуждение: вы прозрели лишь чуть-чуть, краешек только правды увидели. Истина от вас еще закрыта.
Сейчас недоумеваешь, вспомнив про сомнения, какие нет-нет да и возникали в то время: да полноте, думалось, уж вовсе ли без основания, вовсе зря оказались за решеткой вчерашние капитаны жизни? Они, быть может, виновны косвенно, помимо воли, но все же замешаны во вредительстве, в заговорах, пусть в роли марионеток иностранных разведок?.. Теперь эти сомнения выглядят наивными. Но если представить себе, какой оглушительной демагогической декламацией сопровождались массовые репрессии, чудовищные дутые процессы, нетрудно понять, что и люди более искушенные, чем я, были не всегда способны увидеть за этой завесой беспринципную борьбу за власть — вернее, единовластие — средствами террора и устранения действительных или возможных конкурентов. Тогда могло выглядеть, что в ряды верных сторонников и слуг пробрались враги…
Разобраться в этом мне помог один случай. При поступлении очередного этапа я с изумлением услышал, как выкликнули: «Копыткин Сергей!»
Помнил я его деревенским пареньком, сиротой. Садовник в имении моего отца взял мальчика к себе и обучил своему искусству. С Сергеем у меня было связано немало детских воспоминаний. Был он старше меня, его призвали в армию еще в пятнадцатом году. Вернулся он в родные Палестины уже после октябрьского переворота — яростным большевиком, ринувшимся перестраивать жизнь в наших захолустьях. Это не помешало ему тогда же вызволить меня восемнадцатилетнего заложника — из уездной тюрьмы. С дружеским внушением: примкнуть к провозвестникам грядущего счастливого устроения человечества, взяться работать с ними и громить старые порядки. Сам он был преданнейшим сторонником и борцом за Советскую власть, свято верившим в провозглашаемые тогда Urbi et Orbi истины. И то, что Сергей Копыткин в лагере, было лакмусовой бумажкой: значит, расправляются со ставшими неугодными соратниками.
Как бы ни было, этому человеку, несмотря на разделявшие нас бездны разногласий и непонимания, я доверял как себе и не боялся высказать ему все, что думаю.
Мы оба подивились, как сильно изменили нас годы. Похудевший, почти лысый Сергей не утратил прежнего решительного и открытого выражения. Держался он превосходно: с достоинством, мужественно.
Ему, занимавшему после вуза значительные должности по своей специальности (сказались юные годы, проведенные у парников и в оранжерее: он стал ботаником-селекционером),
припомнили какое-то голосование в середине двадцатых годов и обвинили в троцкизме. Требовали, чтобы он назвал сотрудников своего института, завербованных им в состав подпольного правительства, формируемого по заданию германской разведки на американские деньги. Я узнавал от него про изощренные приемы, к каким прибегали осатаневшие, поощряемые властью следователи, и задним числом содрогался: мне еще не приходилось испытывать самому ничего подобного…— Старались они без толку, ну и бесились вовсю, — рассказывал Сергей. На одном допросе следователь отворил дверь в смежную комнату. Вижу, сидит там моя двенадцатилетняя дочка. Напугана, не смеет голову повернуть в мою сторону… «Видишь, твоя дочь, — говорит следователь. — Прямым ходом отправим отсюда в колонию — к малолетним преступникам. Как ей там придется, сам знаешь. Так что выбирай: ты отец, от тебя зависит». В другой раз слышу за стеной женский плач, стоны… Уверяют, что там допрашивают мою жену: «Подпиши — и мы прекратим допрос — ведь о тебе расспрашиваем. Какая же ты скотина — упираешься, семью не жалеешь…» Ну и снова… то сутками на стойке держат, линейкой по костяшкам лупят… Пот прошибает, когда вспомнишь…
Мы спорили. Копыткин, почти как Терехов, валил все на зарвавшихся заправил НКВД, создающих «дела», чтобы набить себе цену в глазах Сталина. Он-де и не знает, что творится в застенках… Но я с Сергеем не отмалчивался, как с начдивом, а спорил, и очень откровенно.
— Не наивничай. Как ты, умный человек, допускаешь, что все, что творится с нами, с вашим братом, тем более с крестьянами, да в таких масштабах, — дело рук и политики ведомства, а не верхушки — Сталина и его заплечных дел мастеров из Политбюро. Без их разрешения никому в стране лишний раз. чихнуть нельзя, не то что пересажать миллионы народу, пачками расстреливать…
Сергей сердился, не давал прямого ответа, но видно было, что и сам он давно поколеблен, сомневается. Даже как-то полушутя признался мне, что сделался форменным ревизионистом, так как додумался до того, что основной порок видит в учении о «диктатуре пролетариата», оказавшейся ширмой для тех, кто рвался к власти.
— И остается, — горько усмехнулся Сергей, — голая диктатура без пролетариата! Насилие, регламентация и подчинение жизни народа правителям на византийский манер. Попадется когда-нибудь — прочти историю византийских базилевсов. Это они первыми, вкупе с православными иерархами, придумали влезание чиновников во все поры общественной жизни, прочную бюрократическую структуру, мелочную опеку подданных. Даже колхозы — и те у них были!.. С обязательными поставками — добровольными, подчеркиваю — государству продуктов по особым ценам. Вся жизнь в Византии была опутана тенетами регламентации и правил: духовенство низведено до уровня нынешних партийных пропагандистов. Полезное чтение для раздумий.
Как и следовало ожидать, моя двухлетняя карьера лесоруба кончилась больницей. Я слишком много мерз, и первыми сдали легкие. Приходилось нет-нет обращаться в амбулаторию, но двух-трехдневные освобождения не помогали: скакала температура, требовалось невероятное усилие воли, чтобы утром подняться и идти на работу. Почти невозможно стало заставить себя съесть пайку. И как-то выслушавший мои легкие фельдшер — поволжский немец — буркнул регистратору, своему земляку: «Schwindzucht» (чахотка), сделав не ускользнувший от меня жест, говорящий недвусмысленно: готов, испекся. И без его взмаха руки диагноз не оставлял надежды — в лагере ТБЦ не прощает!
Я продолжал сидеть на табурета, обнаженный по пояс. Фельдшер всматривался в меня, точно про себя решая- мою судьбу. Он мог попытаться меня спасти, отправив в центральный стационар, мог для себя бесхлопотно снова водворить меня в барак. Санчасть строго следила, чтобы персонал не потворствовал зэкам и лишь в самых крайних случаях назначал лечение в больнице. За попытки «дать отдохнуть» или «набраться сия» взыскивали. Я не очень-то поверил, когда фельдшер сказал, что направит меня в Сангородок. Встал, медленно оделся, даже упустил поблагодарить — так мне было тогда все безразлично, кроме надежды сию минуту вернуться в барак, залечь на свои нары и по возможности теплее укрыться. Днем, пока все на работе, можно воспользоваться одеялом соседа.