Похищение лебедя
Шрифт:
Я стояла в залитой солнцем библиотеке, держа в руках листок с написанными им словами, и не понимала, что я читаю. Он был одинок. Любовь в ином мире. Конечно, «в ином мире», ведь в этом у него жена и двое детей и он, возможно, безумен. А я? Я не была одинока? Но у меня не было ничего в ином мире, только в этом, реальном, где мне приходилось иметь дело с детьми, с посудой, со счетами, с психиатром Роберта. Он что, думает, мне реальный мир больше нравится, чем ему?
Я медленно прошла в его студию и взглянула на мольберт. Женщина была там. Я думала, что уже привыкла к ней, к ее присутствию в нашей жизни. Над этим холстом он работал не первую неделю: она царила там одна, лицо еще не было полностью прописано, но моя память могла заполнить грубый овал
Мне вдруг захотелось разнести все вокруг, разбить его палитры, сбросить на пол недописанную леди, размазать, растоптать ее, разорвать открытки и репродукции, развешанные по стенам, где попало. Меня остановила банальность такого поступка, унизительность подражания ревнивым женам из фильмов. И какая-то хитрость, коварство, проникавшее мне в мозг, как отрава — я могла выяснить больше, если Роберт не поймет, что я знаю. Я положила обрывок на свой стол, уже задумав переписать слова и снова бросить на пол у открытой двери студии, на случай, если он хватится потери. Я представила, как он наклоняется за ним с мыслью: «Потерял? Чуть не попался!» и кладет к себе в карман или в ящик стола.
Что я сделала дальше? Осторожно перерыла ящики его стола, со скрупулезностью архивиста сохраняя прежний порядок: большие графитовые карандаши, серые ластики, чеки за масляные краски, недоеденная плитка шоколада. Письма в глубине одного из ящиков, письма незнакомым почерком, ответы на письма, все в таком роде:
Милый Роберт! Дорогой Роберт. Мой милый Роберт. Я думала о тебе сегодня, работая над новым натюрмортом. Как ты считаешь, стоит ли заниматься натюрмортами? Зачем рисовать то, что скорее мертво, чем живо? Я все думала, как чья-то рука может вложить в это жизнь, какая мистическая сила проскакивает электрической искрой от постановки к глазу и от глаза к руке, а потом от руки к кисти и так далее, и снова к глазу. Все возвращается к тому, что мы видим, наверное потому, что все силы твоей руки не могут запечатлеть смутность увиденного. Мне сейчас надо бежать на урок, но я всегда думаю о тебе. Ты знаешь, что я тебя люблю.
У меня дрожали руки. Меня тошнило, стены раскачивались. Итак, я знаю ее имя — и она, очевидно, студентка или одна из сотрудниц, хотя в таком случае я, наверное, узнала бы о ней раньше. Ей надо на урок. В кампусе полно студентов, с которыми я незнакома, многих никогда не видела — я не всех знала в лицо, даже когда мы жили на территории. Тут мне вспомнился рисунок, извлеченный из кармана Роберта по пути в Гринхилл пять лет назад. Это было давно, наверняка он познакомился с ней в Нью-Йорке. С тех пор он несколько раз уезжал на север, как-то его не было целый семестр… Не для того ли, чтобы чаще видеться с ней? Не в том ли причина его внезапных исчезновений, его нежелания взять нас с собой? Конечно, она тоже занимается живописью, еще учится или уже работает, настоящая художница. Он и писал ее с кистью в руке. Конечно, она художница, так же, как я когда-то.
И все же… Мэри, такое обычное имя, хозяйка овечки, мать Христа. Или, наоборот, королева Шотландии, Мария Кровавая, или Мария Магдалина. Нет, имя не гарантия чистоты и невинности. Почерк крупный, девический, но не грубый, написано без ошибок, построение фразы образованного человека, иногда просто изящное, написано с юмором или легким цинизмом. Кое-где она благодарила его за рисунок или вставляла собственный искусный набросок — один, в целый лист, изображал сцену в кафе, люди сидели вокруг стола, уставленного чайниками и чашками. На другой записке стояла дата, несколько месяцев назад,
но большинство было без дат, и все без конвертов. Как-то он сообразил выбрасывать конверты, а может, вскрывал письма не дома и не думал хранить конверты или носил их с собой без конвертов, часть листов были помяты, словно полежали в кармане. Она не упоминала ни о свиданиях, ни о планах встретиться, но однажды вспомнила его поцелуй. Собственно, это был единственный намек на секс, хотя она часто повторяла, что скучает, любит, мечтает о нем. В одном письме она назвала его «недостижимым», и мне подумалось, что, может, между ними ничего больше и не было.И все же все было, если они любили друг друга. Я положила листки на прежнее место. Больше всего меня поразило письмо Роберта, но в столе не нашлось других писем, только письма от нее. И я ничего больше не нашла ни в студии, ни в кабинете, ни в карманах курток, ни в машине, когда и ее обыскала в тот же вечер под предлогом, будто ищу в бардачке фонарик, хотя он за мной не вышел и даже внимания не обратил. Он играл с детьми, улыбался за ужином, был энергичен, но рассеян. Вот в чем разница, вот где доказательство.
Глава 34
КЕЙТ
Я решила выяснить отношения на следующий день. Попросила его ненадолго задержаться дома, когда мать увела детей. Я знала, что у него в тот день не было учебных часов после полудня. После завтрака я пробралась наверх, принесла вниз письма и спрятала в шкаф в столовой, только одно, написанное почерком Роберта, положила в карман и села за стол напротив него, чтобы поговорить. Он рвался удрать в школу, но замер, когда я спросила, понимает ли он, что я знаю, что происходит. Он нахмурился. Теперь уже трясло меня, от страха или гнева, — не знаю.
— О чем ты говоришь?
Недоумение выглядело искренним. Он был одет во что-то темное, и его незаурядная красота вдруг бросилась в глаза, как нередко бывало — царственная осанка, исполненные силы черты лица.
— Первый вопрос: ты видишься с ней в школе? Видишься каждый день? Может быть, она переехала сюда из Нью-Йорка?
Он откинулся назад:
— С кем я вижусь в школе?
— С той женщиной, — сказала я. — С женщиной твоих картин. Она позировала тебе в школе или в Нью Йорке?
Он медленно багровел.
— Что? Я думал, мы с этим уже покончили.
— Ты видишься с ней каждый день? Или она посылает тебе письма издалека?
— Письма?
Он побледнел, словно его ударили. Несомненный признак вины.
— Не трудись отвечать. Я знаю, что она тебе пишет.
— Знаешь, что она пишет? Что ты знаешь?
В его глазах плескался гнев, но с ним соседствовало недоумение.
— Знаю, потому что нашла ее письма.
Теперь он уставился на меня так, словно не находил слов, словно просто не знал, что сказать. Я редко видела его в такой растерянности, во всяком случае редко видела, чтобы он растерялся перед чем-то, пришедшем извне. Он опустил обе ладони на стол, на натертую мамой до блеска столешницу.
— Нашла ее письма?
Как ни странно, в его голосе не было стыда. Если бы мне пришлось описать его лицо и голос в тот момент, я бы сказала, что в них были нетерпение, тревога, надежда. Меня это привело в ярость — этот тон говорил мне, что он любит ее без памяти, любит самое упоминание о ней.
— Да! — выкрикнула я, вскочив на ноги и вытаскивая пачку писем из-под салфетки в шкафчике. — Да, я даже знаю ее имя, дурень безмозглый! Мэри! Зачем ты оставил их дома, если не хотел, чтобы я нашла?
Я бросила пачку на стол перед ним, и он взял одно письмо.
— Ах, Мэри… — сказал он и взглянул на меня, словно готов был улыбнуться. — Это пустое. Ну, не совсем пустое, но не так уж важно…
Я не сдержала слез и подумала, что плачу не столько из-за него, сколько от стыда за себя, за то, что у него на глазах так театрально извлекла письма и разбросала их перед ним.
— Ты думаешь, любить другую — это пустое? А это что?
Я вытащила из кармана исписанный его рукой листок, скомкала и швырнула на стол.