Похищение лебедя
Шрифт:
Но письмо оставалось все же закрытой дверью, хоть она и приоткрыла ее для меня. Мне следовало уважать ее решение. Я написал короткий ответ, поблагодарил как профессионал, заклеил в конверт и положил вместе с остальной корреспонденцией. Кейт не дала мне своего электронного адреса и не воспользовалась тем, что значился на моей карточке, врученной ей в Гринхилле, очевидно, она предпочитала более официальную и неспешную переписку, настоящее письмо, движущееся по стране в анонимном потоке корреспонденции. Запечатанной. Так мы делали бы в девятнадцатом веке, подумалось мне, такой же вежливый тайный обмен бумажными страницами, беседа на расстоянии. Я положил письмо Кейт не в карту Роберта, а в свои личные бумаги.
Остальное оказалось поразительно просто и совсем не походило на детектив. Мэри
Тут мне пришло в голову, что она скорее может отозваться на вежливое сообщение, чем на неожиданный живой звонок, к тому же так у нее будет время обдумать мою просьбу.
— Здравствуйте, мисс Бертисон. Это Эндрю Марлоу, я лечащий врач в психиатрическом центре Голденгрув в Роквилле. Сейчас я работаю с пациентом, художником, который, насколько я понял, принадлежит к числу ваших друзей, и мне пришло в голову, что вы могли бы оказать нам некоторую помощь.
Произнеся осторожное «нам», я невольно поморщился. Едва ли происходящее можно было назвать командным проектом. Одного этого сообщения было бы довольно, чтобы встревожить ее, если он приходился ей, так сказать, близким другом. Но если он в Вашингтоне жил с ней или приехал в Вашингтон, чтобы быть с ней рядом, как подозревала Кейт, то скажите мне, ради бога, почему она до сих пор не появилась в Голденгрув? С другой стороны, газеты не упоминали, что он передан под наблюдение психиатров.
— Вы можете позвонить мне сюда, в центр, с восьми до шести по понедельникам, средам и пятницам, по номеру… — Я четко продиктовал цифры, добавил номер пейджера и повесил трубку.
Перед уходом с работы я зашел навестить Роберта. Я невольно чувствовал себя так, словно у меня на руках несмытая кровь. Кейт не требовала не упоминать при нем о Мэри Бертисон, но я, подходя к его комнате, все еще гадал, стоит ли это делать. Я позвонил женщине, которая без моего звонка могла и не узнать, что Роберт лечится у психиатра. «Можете поговорить даже с Мэри», — презрительно бросил он мне в первый день. Но ничего больше не добавил, а в Соединенных Штатах, наверное, двадцать миллионов Мэри. Возможно, он точно запомнил свои слова. Но стоит ли объяснять ему, откуда я получил дополнительные сведения, ее фамилию?
Я постучал и окликнул его, хотя дверь была приоткрыта. Сегодня Роберт писал, спокойно стоял у мольберта с кистью в руке, широкие плечи расслаблены, я даже задумался, не произошло ли за последние дни некоторого улучшения. Так ли необходимо держать его здесь, пусть даже он не желает говорить? Потом он поднял взгляд, я увидел его покрасневшие глаза, жестокое страдание, отразившееся на лице при виде меня. Я сел в кресло и заговорил:
— Роберт, почему бы вам просто не рассказать мне все?
В моем голосе невольно прозвучало раздражение. Он, кажется, вздрогнул, к моему подспудному удовольствию: все же я добился хоть какого-то отклика. Не столь приятно мне было увидеть, как его губы тронула улыбка, в которой мне почудилось торжество, победа, словно мой вопрос доказывал, что он по-прежнему сильнее меня.
На самом деле его улыбка привела меня в бешенство, которое, возможно, повлияло на мое решение.
— Вы, например, могли бы рассказать
мне о Мэри Бертисон. Вы не думали связаться с ней? Или, спрошу лучше, почему она не навещает вас?Он подался вперед, занес руку с кистью прежде, чем совладал с собой. В его ставших огромными глазах мелькнула та скрытая проницательность, которую я заметил в день нашего знакомства, прежде чем он научился прятать ее от меня. Однако ответить — значило бы для него проиграть в начатой им же игре, и он сумел промолчать. Во мне шевельнулась жалость, он сам загнал себя в этот угол и теперь вынужден был в нем сидеть. Стоило ему заговорить в гневе на меня, или на мир, или на Мэри Бертисон, хотя бы спросить, откуда мне известно ее имя, — и он утратил бы единственное преимущество, которое за ним оставалось — право и возможность молчать перед лицом своих мучений.
— Ладно, — сказал я, надеюсь, мягко.
Да, я жалел его, но в то же время сознавал, что теперь он получил дополнительное преимущество: у него будет вдоволь времени поразмыслить о том, чем я занимаюсь, из какого источника получил фамилию Бертисон. Я подумал, не заверить ли его, что сам расскажу, если сумею найти эту самую Мэри, и передам наш разговор, если он состоится. Но я уже выдал так много, что предпочел кое-что оставить при себе. Если может он, могу и я.
Я молча посидел с ним еще пять минут — он вертел в руках кисть и разглядывал холсты. Наконец я встал, повернулся к двери и на секунду ощутил раскаяние: он сидел, склонив взъерошенную голову, уставившись в пол, и сострадание волной накрыло меня. Оно преследовало меня и тогда, когда я шел по коридору к комнатам других, обычных (такое у меня, признаюсь, было чувство, хотя я не стал бы прилагать это слово ни к одному случаю) пациентов с более распространенными нарушениями.
Собственно, на обход ушел весь остаток дня, но большинство было в достаточно стабильном состоянии, и я уехал домой немного раньше удовлетворенный, почти успокоенный. Над парком Рок-Крик стояла золотистая дымка, на каждом повороте дороги мелькал ручей. Мне подумалось, что надо отложить на время картину, над которой я работал всю неделю: это был портрет по фотографии моего отца, нос и губы совершенно не получились, но, может быть, если несколько дней поработать над чем-нибудь другим, то добьюсь большего, когда вернусь к нему. У меня дома лежало несколько помидоров — в это время года они не слишком вкусны, но достаточно ярки, и еще неделю не испортятся. Если положить их на подоконник в студии, получится нечто в духе осовремененного Боннара или — если не заниматься самоуничижением — нового Марлоу. Возникнут трудности с освещением, но после работы, теперь, когда расписание изменилось, реально застать вечернее солнце, а если собраться с силами, можно вставать пораньше и начать заодно и утреннее полотно.
Я так задумался о колорите и композиции, что вряд ли вспомню, как загонял машину в гараж, грязноватый подвал моего дома, обходившийся чуть ли не в половину квартирной платы. Временами я мечтал о другой работе, при которой не приходилось бы три раза в неделю пробираться через столпотворение на пригородных дорогах округа и можно было бы отказаться от машины. Но разве я мог уйти из Голденгрув? Да и идея пять дней в неделю проводить на приемах на Дюпон-серкл, занимаясь пациентами, достаточно здоровыми, чтобы прийти на консультацию, меня не привлекала. Вообще говоря, назавтра мне предстояло снова отправиться в Голденгрув, чтобы отработать пропущенную утреннюю смену: я еще не расплатился за побег в Гринхилл.
Голова у меня была забита натюрмортом, закатным освещением Рок-Крик, раздражительными водителями, а руки были заняты поисками ключей в кармане. Я поднимался по лестнице пешком, пользуясь редкой возможностью размяться. Я заметил ее, только подходя к своей двери. Она стояла, прислонившись к стене, словно ждала уже довольно давно, расслабившись и в то же время нетерпеливо, скрестив руки и упершись в пол ногами. Она была в запомнившихся мне джинсах и белой блузке, но теперь поверх был надет темный блейзер, а волосы под слабыми лампочками холла напоминали красное дерево. Я был так поражен, что остановился «на ходу»; тогда я понял и с тех пор не забывал, что значит это выражение.