Похищение лебедя
Шрифт:
— Она, должно быть, много наблюдала за лебедями.
— Он совсем живой, — согласился я. И обернулся к Кайе, наблюдавшему за нами, опершись на спинку стула. — Вы не знаете, где это было написано?
— Од, когда упрашивала продать, говорила, что это Буа-де-Болонь, недалеко от их дома в Пасси. Ее мать написала этот вид в июне 1880-го, как раз перед тем, как перестала писать. Она назвала картину «Последний лебедь». Во всяком случае так обозначено на обороте. Превосходно, не правда ли? Генри готов был на убийство, лишь бы вернуть ее Од. Он трижды писал мне об этом, когда она умирала. Третье письмо было сердитым, по стандартам Генри.
Он махнул рукой, словно все эти эмоции уже были смыты временем.
—
Он не сказал, куда оно попадет после, а я не стал спрашивать. Вместо этого я указал на карандашную зарисовку.
— Кто это?
Работа была непрофессиональной: женщина с короткой кудрявой прической, какую носили кинозвезды в тридцатых годах, нарисована не слишком умело, но глаза выразительные, полные жизни, и тонкие чувственные губы. Она, казалось, предпочитает смотреть, а не говорить, словно решилась о чем-то умолчать, и от этого взгляд ее стал ярче. Ее нельзя было назвать миловидной, но в ней было что-то красивое и странное: она словно отважно отказывалась быть хорошенькой.
Кайе склонил голову набок.
— Это Од. Она подарила мне этот портрет, пока мы еще оставались друзьями, и я сохранил его из уважения к ней. Я подумал, что она обрадовалась бы, увидев его здесь, рядом с полотнами ее матери. Уверен, она радуется, где бы она теперь ни была.
— А чья работа? — в углу листа стояла дата: 1936.
— Генри. Это было на шестой год их знакомства. Ему было тридцать шесть, мне двадцать шесть, а Од пятьдесят восемь. Так, у меня остался портрет Од, а у него есть мой, — милая симметрия. Я говорил вам, что она не была хороша собой, в отличие от него.
Он отвернулся, словно разговор подошел к логическому концу, да так оно и было, раз ему этого хотелось. Я мельком вообразил их всех: он, стало быть, уехал в Мексику перед войной, бежал не только от любовных волнений, но и от надвигающейся катастрофы. Он был десятью годами моложе Генри, а двадцатилетнему художнику Од, верно, казалась старухой в пятьдесят восемь (всего на шесть лет старше, чем я теперь, с болью сообразил я). Но женщина на рисунке не выглядела дряхлой и не походила на Беатрис де Клерваль, если портрету Виньо можно было доверять. Ничуть не похожа, разве что сиянием глаз. Где и как Од и Генри Робинсон пережили войну? Они оба выжили.
— Генри еще жив? — не удержался я, когда мы следом за Кайе возвращались в галерею-гостиную.
— Был жив в прошлом году, — не оборачиваясь, ответил Кайе. — Он прислал мне письмо в свой девяносто девятый день рождения. Должно быть, когда тебе исполняется девяносто девять, вспоминаешь старую любовь.
Мы опять подошли к софе, но он не повторил жеста, приглашающего нас сесть, а остался стоять посреди комнаты. Я подсчитал, что ему самому, должно быть, восемьдесят девять, если я ничего не перепутал, но поверить в это было невозможно. Он стоял перед нами, изящный, прямой, с гладкой, обожженной солнцем кожей, густые белые волосы аккуратно зачесаны назад, черный костюм необычного покроя отглажен — он превосходно сохранился, словно нечаянно получил дар вечной жизни и даже им слегка утомлен.
— Сейчас я устал, —
сказал он, хотя выглядел так, словно мог простоять перед нами целый день.— Вы были очень добры, — немедленно отозвался я. — Простите, пожалуйста, если я задам еще один вопрос. С вашего позволения, я хотел бы написать Генри Робинсону. Я надеюсь получить от него дополнительные сведения о работах Беатрис де Клерваль. Не дадите ли вы мне адрес?
— Конечно. — Он скрестил руки на груди, в первый раз выказывая признаки нетерпения. — Я найду его для вас. — Он отвернулся и вышел, и я услышал, как он зовет кого-то сдержанным негромким голосом. Через минуту он вернулся со старинной, переплетенной в кожу записной книгой, а слуга внес поднос с напитками. Они о чем-то переговорили, и слуга переписал что-то для меня. Кайе следил за его рукой.
Я поблагодарил обоих — это был парижский адрес с номером квартиры. Кайе заглянул мне через плечо.
— Можете передать мои наилучшие пожелания — от одного старика другому. — Тут он улыбнулся, словно увидев вдалеке знакомого, и я почувствовал себя виноватым за столь личную просьбу.
Он отвернулся к Мэри.
— До свидания, дорогая. Приятно было снова увидеть красивую молодую женщину. — Она протянула руку, и он поцеловал ее, почтительно, без теплоты. — До свидания, mon ami. — Он пожал мне руку крепкой сухой ладонью, так же деловито. — Вероятно, мы больше не встретимся, но я желаю вам удачи в поисках.
Он молча прошел к входной двери и открыл ее перед нами: слуг не было видно.
— До свидания, до свидания, — повторял он очень тихо, еле слышно.
С дорожки я обернулся и еще раз махнул ему рукой. Он стоял в обрамлении своих роз и бугенвиллей, невероятно прямой, красивый, нетленный, одинокий. Мэри тоже помахала и молча покачала головой. Он не махнул в ответ.
В ту ночь, второй раз в жизни занимаясь с ней любовью, мы плыли в потоке уже более уверенно, за одну ночь став старыми любовниками. Я ощутил на ее щеке слезы.
— Что такое, милая?
— Просто… такой день.
— Кайе? — догадался я.
— Генри Робинсон, — сказала она. — Столько лет помнить старую женщину, которую любил. — И она погладила меня по плечу.
Глава 92
1879
Она спускается к завтраку с небольшим опозданием, но свежая, умытая, только глаза припухли. Тело совсем новое, она его не узнает. Волосы уложены в простую прическу, как всегда, когда под рукой нет Эсми. Внутри стучится душа. Может быть, это и есть чувство греха: чувствовать свою душу, и как она шевелится в теле. Но на сердце бесстыдно легко, и утро кажется светлым. Море за окном, как огромное зеркало, муслин юбки приятно скользит под ладонью. Она небрежно спрашивает у хозяйки, где Оливье, старается смотреть ей прямо в лицо. Старая дама отвечает, что мсье с утра вышел на прогулку и оставил для Беатрис конверт на столике в передней. Она выходит туда, но конверта не находит: наверное, он взял с собой, чтобы отдать ей лично. Надо будет потом спросить.
Женщина ставит перед ней кофе и рогалики, тартинку с джемом, ее плотное немолодое тело обтянуто синим платьем, плечи согнуты, она не моложе Оливье. Беатрис невольно сердится на старуху, на которой Оливье мог бы подобающим образом жениться и сделать ее счастливой. Потом она вспоминает маленькие ночные происшествия, особые ласки, которые длились всего две или три минуты, но кожа еще чувствует их. Она скромно просит еще масла и слышит «Oui», произнесенное старухой на вдохе, и тяжесть теплой безразличной ладони на своем плече. Беатрис не понимает, почему чувствует себя виноватой скорее перед этой самодовольной незнакомкой в фартуке, чем перед замученным работой Ивом, который теперь — обманутый муж. Да, это правда. Так и есть.