Похищение Луны
Шрифт:
«Элен Ронсер
Рим, улица Неаполя, М 17,
1931 г. 1 декабря.
Дорогая Элен!
Я не смог вовремя ответить на твое письмо. Ты бы ужаснулась, если бы знала, где я нахожусь сейчас.
Возьми географическую карту и веди по ней своим прелестным пальчиком: на подошве Апеннинского сапога найди город Таранто, дальше — Пирей, пройди по Эгейскому морю, потом по Мраморному, выйди к Стамбулу, из Стамбула возьми прямо на восток, найди Батуми — первый порт Грузии.
От Батуми отправляйся на север, к знаменитым плодородным полям Колхиды, найди Мегрелию, пройди ее… и, может быть, на той карте даже не будет обозначено название нашего края.
Высоко в горах, в складках Кавкасиони лежит он.
Я живу в уединенной башне. Фотографов здесь нет, и я тоже не захватил своего аппарата. Иначе я послал бы тебе мою карточку, и (я уверен) ты навсегда исцелилась бы от любви ко мне. Я отпустил себе бороду такую же длинную, какую носили мои предки. На мне простая чоха (из материи более грубой, чем носили крепостные моих предков). У меня отросли ногти, и так как тут нет маникюрш, то мне приходится обрезать их лезвием моего острого кинжала.
Здесь недостаток металлических изделий, ибо в нашем краю сохранился смешанный уклад, смешение каменного
А собак здесь столько, что они ночью могут стащить всадника с седла. Они садятся у хлевов, у ворот и поднимают такой оглушительный лай, что я совершенно теряю способность мыслить. (Впрочем, это не столь большая потеря.)
Теперь ты видишь, мой ангел, куда ты собиралась ехать вместе со мной?..
Сейчас ты, без сомнения, воздашь мне должное за то, что я не позволил тебе променять прекрасные проспекты Парижа и Рима на эту неуютную Сванетию.
Но я должен тебе признаться, что там, в ваших блестящих городах, я чувствовал себя гораздо несчастнее, нежели здесь.
Об одном я очень жалею, — нет со мной твоей карточки. Случилось это потому, что я вообще не любитель фотографий.
Как бессильна человеческая фантазия, дорогая! Я стосковался но тебе, так как тоскует человек по несбыточному и недостижимому. И все же я не в состоянии представить себе твой облик.
Вот лучшее доказательство нашей душевной нищеты — эта вечная тоска по далекому и недостижимому. Мне кажется, будь ты тут, со мной, я согласился бы навсегда поселиться в этом горном краю и стал бы кормить тебя, мой ангел, мясом тура, лани и глухаря.
Сванские женщины научили бы тебя вязать, вышивать и прясть шерсть. С каким удовольствием надел бы я выкроенную тобой чоху, связанные твоими руками носки и с радостью остался бы на всю жизнь в такой вот башне, в какой живу сейчас.
Ведь ты любительница всего необычайного; ты безусловно полюбила бы нашу Сванетию,
Представь себе, мой ангел, народ, который еще не иссушил свои мозги над бухгалтерскими книгами.
Здесь не встретишь на дорогах блестящие дощечки с надписями: «Венеролог»… «Абортмахер»…
Здесь еще никто не видел ни протезов, ни противных синих очков. Жители еще не одурели от трамвайной тряски, и сон их не тревожат рев автомобилей и фабричные гудки.
Идешь по дорогам и видишь то церковь, построенную в первых веках нашей эры, то шест с нанизанными на нем листьями, брошенный богомольным прохожим.
Если ты ступил на сванскую землю с враждебными мыслями, тебе не позволят ходить по священным рощам.
Утром, в полдень и вечером сваны глядят на эти прекрасные горы, трудятся, играют на чонгури, по-детски следуют своим влечениям и за кровь, пролитую сто лет тому назад, сегодня мстят прапраправнукам убийцы.
Они опоясывают свой стан поясами, украшенными золотыми и серебряными бляхами. Врагов преследуют до самой могилы, друзей укрывают в своих башнях.
Здесь встают до рассвета, опережая солнце, и ложатся спать до заката, опять-таки опережая солнце.
Никому не разгадать тайн сванских женщин. Убийство на романической почве — здесь самое обычное явление.
В. нашем краю еще крепок родовой уклад. Никто без согласия дедушек и бабушек ни жениться, ни развестись не может. Женщины не ходят здесь в суд за алиментами.
Как только родится ребенок, ему тотчас же надевают на шею ожерелье из волчьих зубов. Волков считают псами святого Георгия и раз в год устраивают в их честь пиршество. Это празднество называется «праздником волчьих факелов», потому что на пашнях зажигают факелы из веток вяза.
Из всего сказанного ты поймешь, где я нахожусь теперь. Ты, вероятно, часто бываешь на Форуме, проходишь мимо Капитолийского музея, по вечерам слушаешь перезвон колоколов или оркестр в том маленьком кафе, что находится против белой церкви.
Ты можешь каждый день видеть мою любимую Персефону с беломраморными руками.
Сколько времени я не был в кино и ничего не читал! Однажды, охотясь на туров, мы забрели в пещеру и нашли там газету, оставленную альпинистами. Я прочел ее при свете лучины и сколько узнал новостей! Оказывается немецкий поэт Райнер Мариа Рильке умер в нищете, совершенно одинокий, а Томаса Манна фашисты изгнали из Германии.
Рильке давно оставил поэзию, потому что вовремя понял, что европейская буржуазия узаконила абсолютное безвкусие. На этом фоне голос большого поэта должен казаться столь же неуместным, как пенье соловья на лесопильном заводе.
Один проницательный француз верно предсказал судьбу европейских писателей еще сто лет тому назад: «Я думаю, — сказал он, — что через сто лет всякий, кто причастен к чему-либо великому, к чему-либо прекрасному, всякий, в ком живет поэт, без сомнения, наложит на себя от скуки руки».
Я засел за чтение изорванной газеты со рвением человека, только что выучившегося грамоте. Я узнал, что в Париже вышел еще один роман о несчастной любви в пятьдесят печатных листов; что какой-то немецкий ученный работает над аппаратом для угадывания человеческих мыслей и что скоро мы, находясь в Сванетии, сможем знать, о чем думает человек, промышляющий усачей у берегов Аляски.
Если это осуществится, никто не захочет влюбляться. Романы будут лишены интриги, супруги то и дело будут обливать друг друга серной кислотой. Исчезнет всякая тайна, все будет известно всем, и никто не станет писать о любви и дружбе.
Уже поздно. Ты, наверное, собираешься сейчас в оперу, а вокруг меня все уже спят.
Слышу чей-то вой: должно быть, это волк.
Как волнует меня завывание одинокого зверя, запертого в этих теснинах! Может быть, его мучает голод в нашем царстве ледников, а может, то не голод и не жажда, а просто холодно ему, одинокому, бездомному, и хочется любви.
Никого не жаль мне так, как того, кому недостает любви.
Завтра отправлюсь стрелять глухарей и должен встать до восхода солнца.
Прощай, мой ангел. Навеки твой
Тараш Эмхвари».
«Каролине Шервашидзе
в Зугдиди.
Пещера великанов,
3525 метров над уровнем моря,
1931 г. 3 декабря.
Дорогая Каролина! Я не знаю, дошло ли до вас мое первое письмо, я поручил его переслать человеку, который не заслуживает доверия.
Но я не встречал в жизни ни абсолютно надежных, ни абсолютно коварных людей. Потому допускаю, что этот человек мог, прибыв в Джвари, наклеить на мое письмо почтовую марку, и вы получите его. Так это или нет, но пока еще держится в пальцах огрызок карандаша, я буду писать.
Мы сидим в пещере. На коленях у меня большой плоский камень и лоскуток этой грубой бумаги. Вокруг огня сгрудились несколько охотников и разговаривают ужасно громко. Как шумна речь грузин. Прямо-таки невыносимо!
Раньше я ленился переписываться. Лишь одну женщину я баловал
письмами — то была моя мать. Для других я не тратил даже простой открытки с несколькими словами привета.Мне всегда было лень переводить на бумагу минутные настроения и мысли. Да и кому это нужно? Я не согласен с Франсом, который говорил, что если каждый опишет свою жизнь, то мировая литература обогатится многими шедеврами. Напротив, на мой взгляд это было бы величайшим несчастьем. На типографских рабочих свалилась бы непосильная нагрузка, ослепли бы наборщики и геморрой свел бы в могилу библиотечных работников.
Что написать вам? Меня убивает бессонница. Впрочем, не столько бессонница, сколько ночные кошмары. Я приписывал их тому, что пил бузинную водку. Но вот водки у нас больше нет, а я все же не обрел покоя.
Может быть, вы думаете, что у меня плохая постель? О нет! У меня роскошный охотничий тулуп, сшитый из семи турьих шкур.
Днем я ношу его, а ночью он мне служит и одеялом, и тюфяком.
Кроме того, в пещере много альпийской травы. Ее натаскали глухари. Охотники-сваны рассказывают, что глухари приставлены к турам богиней Дали; они таскают для них в пещеры альпийскую траву на зиму. Взамен они питаются пометом туров. Одному богу известно, так ли это или нет, однако мы, охотники, пользуемся этой травой как ложем.
Недавно я охотился на глухарей. Высоко надо мной сидел стервятник. Я выстрелил наудачу, и он упал с перебитой шеей. Ах, зачем я это сделал!
Эта подбитая птица была похожа на несчастного Джамлета Тарба… У Джамлета через всю шею проходил шрам — след золотухи. И вот несколько ночей все чудится мне этот стервятник; он подлетает ко мне, поводит головой, грозит выклевать мне глаза. Я вздрагиваю, обливаюсь холодным потом, а стервятник все поводит головой и пронизывает меня своими налитыми кровью глазами, глазами Джамлета Тарба…
Мои спутники улеглись спать. Ледники облеклись в горностаевые мантии. Изогнутый, как турий рог, полумесяц сверкает над самой высокой вершиной.
Млечный свет повис между небом и землей. И вокруг такая тишина, точно природа, забывшись, перестала дышать.
До свиданья, дорогая.
Навеки преданный вам
Тараш Эмхвари».
ТУМАН
Раскинувшийся на берегу моря городок был расцвечен красными флагами. К фасаду двухэтажного дома райкома, украшенного гирляндами и электрическими лампочками, прибита цифра «XIV».
На балконах покривившихся домиков реяли флаги. Обычно темные, грязные улицы были ярко освещены.
На опустевшей площади валялись пустые коробки от папирос, мандариновая кожура и обрывки плакатов. Митинг закончился, народ разошелся.
Из домов и духанов доносились пение и хохот весельчаков. Там и сям под платанами стояли горожане и громко разговаривали.
К вечеру стал моросить дождь. С моря поднимался туман. Совсем низко над городом пронеслась стая диких уток. Стоявший на рейде пароход немилосердно ревел, посылая к небу густые клубы дыма.
Из здания райкома спустился по лестнице невысокого роста человек. Он прихрамывал и болезненно морщил лицо. Прижимал одну руку к бедру, другой опирался на бамбуковую палку. На нем была серая красноармейская шинель. На голове — защитного цвета кепка, надвинутая на самые глаза. Он шел, не поднимая головы, дымя папиросой.
Какой-то толстый мужчина бросился к нему с противоположного тротуара.
— Товарищ райком! — кричал запыхавшийся толстяк, перебегая улицу.
Человек в кепке остановился.
— Что вам угодно? — спросил он сухо, узнав в толстяке бывшего торговца.
— Да вот налог… с меня требуют…
— Я давно уже не работаю в райкоме. Обратитесь к Аренба Арлану, — отрезал человек в кепке и ускорил шаг.
— Здорово, Чежиа! — окликнул его стоявший на углу высокий военный.
— Ушубзиа, Личели! — по-абхазски приветствовал друга Чежиа.
Личели положил ему на плечо свою большую, волосатую лапу и спросил:
— Был в Тбилиси?
— Кто меня отпустит в Тбилиси?
— Почему? В чем дело?
— Состою в распоряжении райкома. Не отпускают даже показаться врачам.
Личели плотно сжал губы и уставился большими, горохового цвета глазами на веснушчатое лицо Чежиа. Потом взял его под руку и бодро сказал:
— Походим!
Некоторое время они шли молча. Миновали ряд закрытых кузниц. Слева от шоссе раскинулись цитрусовые сады; в зеленой листве желтые мандарины поблескивали, словно электрические лампочки слабого накала. По ту сторону садов плескалось море. Стоявший на рейде пароход был похож на стоглазого дракона, изрыгающего пламя.
Справа тянулись низенькие домики и избы, крытые дранью и соломой.
Личели, убедившись, что никто не идет поблизости, прервал молчание:
— Как твоя нога, дорогой Чалмаз?
— Хуже. Должно быть, из-за погоды.
— Давно сняли гипс?
— Уже три недели как сняли, но улучшения пока не видно.
Личели вытянул шею, как пеликан, окинул взглядом шоссе и шепотом спросил:
— Доклад в ГПУ послал?
— Ну послал. А что?
— Может случиться, что тбилисское ГПУ перешлет Арлану написанный нами доклад, и тогда…
Чежиа опустил голову.
— Узнал имена нападавших?
— Одного узнал, да что толку! Разве не он напал в августе на Арзакана? Тогда я разоблачил Джото Гвасалиа. Здешнее ГПУ переслало это дело в райком. Арлан долго мариновал его, а потом стал говорить, что нужны свидетели. Но кто же станет окружать себя свидетелями, убивая человека? Может, он взял в свидетели Гванджа Апакидзе?
Прошла группа горожан. Оба замолчали и отошли в тень ясеней.
— Как же ты раскрыл это дело? — спросил Личели.
— Однажды напоили Джото на свадьбе. Он и похвастался среди женщин. Ты ведь знаешь, что он живет с Зесной — младшей дочерью Апакидзе? Так что можно поздравить Арлана с достойным свояком.
Послышался скрип колес и грустный напев аробщика.
Личели оглянулся по сторонам.
— Значит, у тебя есть точные сведения, что нападение на тебя тоже организовано Гвасалиа? — спросил он.
— Самые точные. На него указывает один лухумский колхозник, в доме которого ночевали Гвасалиа и Гвандж Апакидзе.
Тут не обошлось, конечно, без участия Арлана. Тебя Арлан не решился уничтожить, он добился твоего перевода в Сухуми. Арзакан исчез. У него в руках остался я один. Мы для него люди неподходящие.
— Что же ты, в общем, думаешь делать? — спросил Личели.
— Предпринимать что-либо сейчас опасно. Следы приведут к Арлану, а это преждевременно. В здешнем ГПУ начальником ставленник Арлана. Чежиа замолчал, потом сказал тихо:
— Исчезновение Арзакана и твой перевод отсюда развязали руки Арлану. Он теперь расправляется со всеми, кто его не устраивает. Даже беспартийную интеллигенцию и ту выжил из города.
Подошли к речке.
Переходя через мостик, Личели протянул Чежиа руку, чтобы помочь ему.
— Послушай, — сказал он, — в каком именно месте устроили тебе засаду в Лухуми?
— У самого моста. Я ехал с секретным заданием по поручению райкома. О моей поездке никто, кроме Арлана, не знал.
Шел дождь. Несмотря на туман, я заметил, как из-за прикрытия вышли три человека. Один из них подошел ко мне, поздоровался, попросил спичку. Остановив коня, я полез правой рукой в карман, и как раз в этот момент раздался выстрел и меня ранило в бедро.