Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Надя, Надюша, Наденька, прошу тебя, идём домой.

Женщина шевельнула губами, сказала неслышно — не пойду.

— Надя, прошу тебя.

Женщина покачала головой и прошептала: нет.

— Ой, — будто бы отчаявшись, он уронил голову на грудь, побыл так немножко и поднялся-вскочил. И, встав перед женой, ударил наотмашь одной рукой, потом другой. Вроде бы начиналась озверелая, не на шутку потасовка. Я пошёл, встал перед ним. Максуд подошёл, встал между нами. Эльдар Гурамишвили весь сжался и разглядывал вино в стакане: Эльдар когда-то два месяца сидел в тюрьме или был отстранён от работы, не знаю точно — в его кавказской жизни есть какая-то тайна, случай, линия — кривая, как старая тифлисская улочка, — то ли радуясь, то ли усмехаясь, он говорит

иногда, что как хорошо, что его друг — я, что мы такие друзья, пишем сценарии, пьём молоко, смотрим картины. Этот, в пиджаке, собирался снова ударить.

— Слушай, — хватая его за рукав, сказал я, — выметайся отсюда на улицу. Хватит.

— Значит, Виктор Игнатьев — ты, — сказал он мне и ударил жену.

Я оттащил его — он был крепкий, как футбольный мяч.

— Надя, идём домой, — и снова ударил. Не меня — её.

Женщина грустно усмехнулась и прошептала:

— До чего ты мерзок.

— Верно, Надюша, всё так, — он поднял глаза, и в глазах его стояли слёзы. И, всхлипнув, он снова ударил.

Я встал между ними. Он посмотрел на меня невидящими глазами, и в этих глазах были слёзы. Я хотел попросить его, чтобы он перестал, он оттолкнул меня, я упал спиной на очень мягкую грудь или живот этой женщины. Максуд выволакивал меня из этой свалки, я не давался, и вот тут-то он двинул меня как следует по подбородку. И ногой — по лодыжке.

Потом он рвался к двери, Эльдар удерживал его, а Максуд улыбался. Женщины не было. Эльдар запер дверь, спрятал ключ в карман и сказал ему:

— Выпьем по стаканчику.

— Открой дверь, прошу тебя.

— Не ломай казённую дверь, Саша.

— Отдай ключ, умоляю.

— Хочешь, приведу Виктора, выпьем все вместе?

Вдруг Максуд захохотал. Я посмотрел на него, он смеялся, уставившись на меня. Я разозлился:

— Что ты всё время смеёшься?

— Саша, — сказал он смеясь, — ты должен выпить с нашим Геворгом.

— Отдайте ключ, ребята. — Он плакал.

Максуд подвёл его к столу, дал ему в руки стакан и сказал:

— Конченое дело, Саша, напрасно ты глупости вытворяешь. Выпейте вот с Геворгом, я тоже выпью. — И он снова улыбался, этот Максуд.

— Ты над кем издеваешься, а? Подонок.

— Над тобой, но не издеваюсь, смеюсь.

— Над чем тут смеяться?

— Схлопотал целых три раза.

— А ты ему помогал. Дай я тебе скручу руки, а он пусть бьёт — посмотрим, что будет.

— Я не помогал ему. — И Максуд снова сказал этому, в пиджаке — Саше: — Выпей с Геворгом.

Тот молча плакал:

— Что вам надо?

— Ты избил Геворга, ты должен выпить с ним.

И этот, Саша, медленно повернул ко мне лицо, его маленькие синие глаза были мокры, закрыл их, крепко сжав губы, встряхнул головой и прошептал, открывая глаза:

— Ну ладно.

— Геворг — ты? Геворг, — улыбнулся мне Максуд.

Эльдара взорвало:

— Оставь в покое Геворга, слышишь! Или хочешь, чтобы он избил этого бедного молодого человека. Улыбается себе и улыбается, не его избили, не его жена сбежала с другим, сидит себе и радуется.

Максуд снова улыбнулся, ничего, мол, ничего, говори, свои люди.

— Геворг ты, земляк? — сказал мне этот парень. — Я стукнул тебя?

— Ничего, — сказал я, — ничего, так вышло, бывает.

— Ну да.

Мы выпили, опорожнили эти грубые стаканы. И со стаканами в руках подождали чего-то, что ещё должно было случиться. Какой-то знакомый-незнакомый привкус прилип к губам, я хотел его стереть языком — не получилось. И это было неприятно.

— Пойду, — сказал он. — Прошу извинить меня.

И, когда я ставил стакан на стол, я заметил, что рука моя обёрнута платком. Мой стакан разбился и изрезал мне руку. Край другого стакана, того, что был в моей руке, был запачкан, но не в вине и не в крови, это была губная краска, помада. Это был стакан так называемой Нади, и помада была её. Когда меня толкнули, я ударился спиной о её огромные груди или живот. Её влажная мягкая рука была неприятна.

Мы вышли все из комнаты Виктора Игнатьева.

В коридоре, из нескольких точек сразу, раздавался стук пишущих машинок. Было слышно, как поэты переходят к новой строчке — тахк! Из комнаты вышла, прикрыла за собой дверь, выпрямилась и пошла, стала спускаться по лестнице, не дожидаясь лифта и игнорируя нас, высокая и здоровая приятельница Джона Окубы. Измочаленный, как сухая резина, негр сейчас валяется на постели и не может собрать себя. Мы все на секунду сделались жалкими и застеснялись друг друга. Я поёжился.

— Мой чернявенький, — сказал мне в лифте Максуд, — простудишься, мой южанин, иди домой, мы сейчас вернёмся.

Было четыре часа ночи. У вахтёрши забирала свой паспорт высокая, очень здоровая девушка, её замшевая куртка… она положила паспорт в сумку, продела руки в перчатках в рукава шубы и подождала, чтобы мы распахнули перед ней дверь. Это был молчаливый приказ. С секунду никто из нас не двигался, потом мы все вместе схватились за дверь. Она вышла. Я резко отдёрнул руку и засунул глубоко в карман. Воспоминание о Еве Озеровой кольнуло моё сердце, и было предательством — расстилаться так по-рабски перед какой-то удовлетворённой женщиной… мы вышли, холодный пар мгновенно окутал меня с ног до головы, как будто я был голый, и показалось даже, что этот холод, только он и удерживает на мне одежду, со всех сторон подпирая её.

— Интересно, Игнатьев в пальто ушёл или так? — Они шли впереди меня, я не понял, кто это сказал.

Я вернулся, вошёл в здание. По короткому взгляду дежурной вахтёрши я понял, что она думает о нас, — она думает о нас с точностью и краткостью газетных сводок, она думает, что напрасно государство переводит на нас хлеб и что зарплата её и сидение тут — тоже вещи непонятные. В эту минуту эта женщина совершенно твёрдо уже знала, что в юношестве Александр Сергеевич Пушкин был испорченным молодым человеком, и стихи его, наверное, — полнейшая глупость, и в школе их всех обманывали. Столик для писем был пуст. Лифт был заперт. Я по привычке оглянулся на дежурную, а она только этого и ждала, чтобы нагрубить. Но она сказала совсем не то, что хотела, она сказала:

— Четыре часа ночи, дайте бедному лифту отдохнуть.

Я поднялся на свой этаж, унося с собой слово, которое она не произнесла, — дармоед. По всему коридору стоял перестук машинок. Поэты нанизывали строчку, нанизывали другую, вот так:

Нанизывали строчку — тахк!

Нанизывали другую строчку — тахк!

Нанизывали следующую строчку — тахк!

Ещё строчку — тахк!

И — ещё, последнюю…

Моя дверь была заперта. Ключа с собой у меня не было. Это была моя комната, 167-я. Ключа моего у меня с собой не было. В комнате Виктора Игнатьева, на столе — на письменном столе — в шкафу — на подоконнике — на постели — на стуле — на полу — нигде ключа не было. Под кроватью было грязно, я не хотел бы, чтобы мой ключ был там. Я вернулся, встал против своей 167-й комнаты. В моих карманах… в карманах ключа не было… в моих карманах… в кармане пальто было только письмо Асмик, в этом письме — расплывчатая улыбка моего сына, его хныканье, якобы узнавание матери и сестры будто бы — тоже, «боже мой, до чего хороша эта собачка». Я толкнул дверь. Она была закрыта. Я потряс её. 167. Закрыта. Надо заставить себя и пошарить под кроватью Виктора Игнатьева, среди мусора. Надо попросить у бодрствующих поэтов из 160-й, 161-й, 162-й, 163-й, 164-й, 165-й, 166-й, 168-й, надо взять у них ключи и попробовать открыть.

Нанизывали строчку стихотворения — тахк!

Нанизывали вторую — тахк!

Нанизывали третью строчку — тахк!

Ни к чёрту негодны:

Шекспир, Толстой — тахк-тахк!

Один только я…

Тысяча — тысяча строк — тахк, тахк, тахк…

Я стукнул ногой по своей двери.

— Кто там? — сказали изнутри.

В замочную скважину ничего не было видно — внутри было темно и тихо, из тёмной тёплой комнаты через замочную скважину вытекал какой-то очень родной запах: яблоки, присланные отцом, гранаты касахского азербайджанца, грубые пальцы моей матери.

Поделиться с друзьями: