Поход
Шрифт:
На опушке бамбуковой рощи высилась сложенная из камня ограда, окаймлявшая старый приземистый дом. Вдали, у подножья хребта виднелся темный лес. Напротив дома, над почерневшей крышей которого вился дымок, находилось энженьо, построенное еще в 1842 году. Сложенное из камня, это здание напоминало крепость; черная четырехскатная крыша покрывала его, как панцирь черепаху. Сквозь дыры виднелись концы балок, стропил и обрешетка. В широкие двери энженьо свободно могла въехать тележка с сахарным тростником. Прямо против входа стоял жернов, куда в прежние времена весь день подавался тростник в пучках; выдавленный из него сох стекал в чаны. В глубине здания находилось водяное колесо. Между домом и энженьо виднелась хижина погонщиков скота.
Гуртовщики, встречавшиеся на пути, вовсю нахлестывали быков, освобождая
– Ньоньо, не выходи из дому… Слышишь?
Отряд продвигался по заброшенной, размытой дождями дороге с острыми камнями и колючками, по ней теперь даже не гоняли скот. Несколько инженеров осматривали дорогу, делая заметки в блокнотах: производились изыскания по отводу воды для Сантоса. Предполагалось использовать и водопадик, приводивший в движение жернов энженьо; впоследствии поместье пришло в упадок, владельцы его разорились.
Появление отряда несколько встревожило обитателей поместья, однако вскоре жизнь потекла своим чередом.
Для кайсар война с Парагваем еще не закончилась, [49] поэтому, завидев людей в военной форме, они решили, что начинается очередной набор рекрутов…
Вечером четыре командира, прогуливаясь, подошли к энженьо. Сеньор Энрикиньо появился на пороге.
– Это первый дом, который встречается на пути беглых негров после перевала, – сказал он.
– И как вы к ним относитесь, сеньор?
49
После окончания войны еще долгое время возникали пограничные инциденты.
– Я их угощаю фейжаном [50] и кофе. Это их первая трапеза на земле свободы.
Все добродушно рассмеялись. Продолжая беседовать, офицеры вошли в дом. На веранде был накрыт стол для кофе. Хозяин дома представил им свою семью: «Моя жена, моя дочь, мой сынишка…»
За столом разговор шел о чем угодно, только не о рабах. Подавала кофе дочь, девушка двадцати лет, с тонкой талией, уже невеста. Она была одета в платье из дамасского шелка цвета бордо, волосы у нее были светлые и по тогдашней моде зачесаны назад. Когда она расхаживала по утрамбованному земляному полу веранды, под оборками платья мелькали ее миниатюрные ножки, обутые в изящные туфельки.
50
Фейжан – черная фасоль, из которой приготовляются многие бразильские национальные блюда.
Уже смеркалось, когда офицеры покинули дом.
Ветер стал утихать, но его порывы еще раскачивали бамбук, извлекая из него нежнейшую музыку. На плантации сахарного тростника прозвучал рог. Из лесной чащи послышался звенящий крик арапонги, перелетающей с дерева на дерево…
Мне довелось быть свидетелем упадка и гибели этого энженьо. Когда остановилось водяное колесо, работа на фазенде замерла, а когда наступило разорение, рассеялась и семья; вторгшиеся сюда чужаки захватили земли фазенды. Вот уже много лет, как наша семья влачит жалкое существование; умирает старшее поколение, переживая за тех, кто остается. И все это происходит потому, что однажды утром некий инженер в пробковом шлеме в сопровождении большой группы людей появился возле энженьо и, пройдя перед домом, направился к горному хребту. Сеньор Энрикиньо, высунувшись из окна, спросил его:
– Могу я узнать, куда вы направляетесь?
– К вашему водопаду.
И ушел.
В то время я еще не появился на свет, но много лет спустя, в 1929 году, опубликовал свои впечатления о последних уцелевших камнях нашего энженьо:
«Совсем недавно решение суда положило конец тяжбе между одной английской компанией в Сантосе и Энрике Жералдо Мунизом де Гусман Рункен, начавшейся еще в 1881 году. Этот старый сантист, или, вернее, висентинец, [51]
доводился мне дедом. Его почтенное длинное имя было укорочено соседями, называвшими его просто «сеньор Энрикиньо».51
Висентинец – уроженец города Сан-Висенте, близ Сантоса.
Он умер в бедности, восьмидесятилетним стариком, в доме еще более старом, чем он сам, у энженьо, которое и послужило поводом для чуть ли не пятидесятилетней тяжбы. Я хорошо запомнил мое посещение фазенды в 1909 году. Дед стоял в дверях, скручивая длинную сигарету из кукурузного листа. Старик был одет в полосатую куртку и брюки из дешевой полосатой материи; брюки у него были закатаны выше колен, так удобнее пробираться по глухим лесным тропам. Он носил серебристую длинную бороду на манер последнего императора, это, видимо, льстило его тщеславию.
Дом показался мне не только старым, но и маленьким… Негр Марселино, игравший на санфоне, [52] подбежал отворить ворота, чтобы коляска въехала во двор.
Перед моими глазами снова возникли знакомые картины детства. Вокруг расстилались волнистые луга; на островках в тени развесистых, старых деревьев укрывались 6ыки; они помахивали хвостами, отгоняя слепней; вдали виднелись высокие и темные бамбуковые заросли, где стволы гнутся и раскачиваются, словно в агонии, а тонкими, длинными листьями постоянно играет ветер; за ними среди молодого леса поднимались крыши далеких ранчо, покрытые золотистой травой сапе, над которыми медленно таяли султанчики дыма; и, наконец, совсем далеко вставали высокие горы. В знойные дневные часы к нам доносилось влажное дыхание леса, пахнущее цветочной пыльцой и древесной смолой, и солнце, склоняясь к закату, бросало на крутой синеватый склон горной цепи причудливые пятна теней, которые все удлинялись и удлинялись.
52
Сайфона – подобие гармоники.
Напротив, на пастбище, где в былые времена ночевали погонщики и подкармливался уставший от длинного пути скот, виднелась роща многолетних пайнейр, широкие кроны которых казались красными, так много было на них цветов; из самых глубоких тайников листвы, как гимн лету, как торжественная месса, доносилось пение цикад.
Но особенно яркие воспоминания о прожитых здесь днях вызвала у меня картина, открывавшаяся по другую сторону дома. Там по-прежнему стояло старое энженьо с толстыми, уже потрескавшимися каменными стенами, с четырехскатной крышей. Уже во времена моего детства оно было мертво. Оно бездействовало много лет, с тех пор как его лишили воды и обрекли на неподвижность водяное колесо. На колесе прорастала трава, некогда крепкие лопасти сгнили, и теперь птицы стали вить там гнезда; куски гнилого дерева, постепенно разрушаясь от времени, падали вниз, в зеленую стоячую воду, покрытую плоскими листьями кувшинок и темной шевелюрой водорослей. Под ослепительным полуденным солнцем там попискивали ящерицы с мягкими, скользкими спинами, а по вечерам выводили свои рулады лягушки.
…Дед сбил траву своей тяжелой палкой, вырезанной из молодого дерева, когда в древесине еще не разводятся вредители. Мы вошли в энженьо. Меня окутал мрак, я ощутил на руках и лице леденящее прикосновение многолетней ночи. Воздух здесь был пропитан запахом плесени, земли, разлученной с солнцем. Глаза, привыкшие к яркому свету, отказывались различать детали машин. Там, где стоял пресс, на котором некогда давили измельченную маниоку, я увидел только спираль из коричневого дерева, все остальное растворялось в полумраке.
На крыше под натиском частых бурь стали прогибаться балки и стропила, черепицы налезали одна на другую, открывая дорогу свету. И солнечные стрелы, подобно золотым стилетам, прорезали полумрак и освещали дальние уголки, заваленные пыльным старым железом, где теперь, наверное, спали змеи жараракусу. Эти золотистые лучи выхватывали из темноты какие-то странные орудия былых времен, возможно, кольца для пыток невольников, инструменты, брошенные сюда наспех в тот памятный день, когда остановилось большое колесо и навсегда умолкли крупорушки.