Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки
Шрифт:

— Нет, мне кажется, что еще рано… Алик, я ничего не могу пока для вас сделать. Потерпите, Алик!

Алик сидит молча. Вера, которая пришла на вернисаж, чтобы поступить неординарно, смотрит на Макора пьяными, блестящими глазами, обвив руками его шею. Она прижимается к нему так тесно, что дуло пистолета под Макоровой подмышкой упирается в ее правую грудь. Каменные глаза Макора подернуты пленкой томления, он вспотел от любовного восторга.

Девочка решила поступить неординарно, и вот она шепчет что-то Макору, а Макор кивает Вере радостно. Они уходят, садятся в Верину машину и уезжают.

Постепенно расходятся все. И Гриша идет по рехавийским улочкам к своему дому, уводя Аллу Фишер, железобетонную девушку, 27+, с

чувством черного юмора и четырьмя «д».

Алик сидит молча.

Тихо пробирается сквозь листву таинственный свет фонарей. Хрустят под ногами песчаные дорожки бульвара. Шепот кажется криком, а крик оглушает, бросает в дрожь. Но никто не кричит. Алик сидит молча. Критикесса Хава, вздрагивая бородавкой, проходит мимо и возвращается. Она дотрагивается до его плеча; Алик встает, идет за нею, и они тремпом, который предложил жулик-каловед, уезжают в Кирьят-Йовель. Рагинский, вздрагивая от омерзения, идет домой. Тихо на бульваре Бен-Маймон. До утра еще далеко.

Как мыть жирную кастрюлю, ощущая одновременно запах распускающихся почек? Ах, покупайте же, да покупайте же пасту «Нес» с четырьмя ароматами — почки, лаванда, жасмин и левкой! Новинка по цене «для знакомства»!

Ничего замечательного в этот вечер больше не случилось.

Глава о бородавке, о метафорах и об арабской кофейне

Бородавка буравила воздух. Она дрожала мелкой дрожью в начале периода, описывала параболы в середине его, раскачивалась в экстазе возле наиболее удачных выражений, вибрировала, когда эти выражения звучали наконец, а завершая период, бессильно опадала, как руки дирижера, закончившего опус. Казалось, сейчас она гордо взмахнет седым волоском, торчащим из нее, и раскланяется.

Хава читала Алику свое исследование. Оно должно было войти составной частью и вступлением в книгу, которую Хава готовила по просьбе Украинско-еврейского комитета в Израиле и канадского Союза украинцев — ветеранов Второй мировой войны имени Максима Кривоноса. Книга называлась «Антология украинской поэзии. От Тараса Шевченко до Фишеля Гицельбойма». Исследуя генезис творчества Т. Шевченко, Хава указывала на еврейскость некоторых мотивов его поэмы «Катерина». Она усматривала причину этой еврейскости в добром влиянии на великого поэта некоего Аббы Ицикзона, фактора и поверенного помещика Энгельгардта. Абба Ицикзон полюбил талантливого казачка Тараску, водил его втайне от помещика гулять в Летний сад, а также ловко раздобыл холст и краски, при помощи которых художник Брюллов нарисовал «Последний день Помпеи», гонорар за который и пошел в уплату за вольную крепостному, будущему поэту. «И стал тот самый день Помпеи вкраинських виршей першим днем», — цитировала Хава эпиграмму неизвестного поэта того времени.

Генезис же Фишеля Гицельбойма она выводила с того знаменательного события в жизни местечка Хоцвоцк (место рождения Ф. Гицельбойма), когда смешливые казаки порубали своими лихими и острыми саблями деда Гицельбойма — Хаима-Лейба. Внучек Хаима-Лейба, свидетель этой казацкой забавы, написал стихи, начинавшиеся словами: «О! Родина! Отчизна! Украина!», в которых выразил гнев еврейского народа по поводу козней антиукраинских, москальских сил, поссоривших братские народы.

Душный ветер мерзко ковырялся в пластиковых ставнях, грыз их, тряс и выл от злости. Бородавка отмечала цезуры. Алик глядел на бородавку. Было жарко, и за окном ссорились по-русски.

Произведение Хавы было набито метафорами. Они прорывали ткань ее исследования — как солома прорывает ветхий тюфяк. Метафоры кололись, щекотали и раздражали до чесотки. Хава гордилась своими метафорами.

Хава была интеллектуалкой. Как и Надя Розенблюм, всем лучшим в себе она была обязана учителям житомирской средней школы. Школу она, правда, окончила без медали, но этот недостаток Надя ей прощала за метафоры и нутряной талант.

Талант

Хавы вынудил ее отказаться от известных атрибутов мещанского бытия, от всех этих газовых плит, холодильников, столов, стульев и кроватей, стены ее комнаты были завешаны разноцветными тканями, спала Хава на сохнутовском матраце, кровать от которого сломалась. Матрац был изящно брошен на пол, и две ножки сломанной кровати, перевязанные накрест и перевитые терновником, висели в его изголовье. Третья ножка служила противовесом для старинных ходиков, привезенных Хавой из России. Четвертая лежала в углу пока без применения.

Сохнутовскую табуретку однажды использовал, как метательный снаряд один из поклонников Хавиного таланта. Возбужденный потоком Хавиного сознания, он треснул табуреткой об стену так, что сломал табуреткину металлическую конструкцию. Бетонная стена выдержала удар. Вмятину в стене Хава завесила детальным изображением голого негра.

Под этим изображением на полу по-турецки сидела сама Хава. Алик сидел на волосяной подушке, ловко выкраденной когда-то в арабской кофейне. От подушки пахло бараньим салом.

Вот такую-то картину увидела Райка, войдя без стука в квартиру критикессы. Стучать было не во что. Дверь однажды сорвали с петель посетители Хавиных суаре.

— Ну, чего ты добиваешься? — спросила Рагинского вошедшая Райка. — Что ты с ним сделаешь дальше?

— Дальше он пойдет по пути мучительного падения, — ответил Рагинский. — К неминуемой гибели, потому что…

— Нет! — сказала Райка. — Фигушки! Этого ничего не будет! — и она потянула Алика за руку. Алик встал.

— Пошли домой, Алик! — сказала Райка и увела его, показав Рагинскому язык. Рагинский улыбнулся и потер переносицу.

Глава о Райке

Райка решила вернуться к Алику прежде всего потому, что она к нему привыкла. В возрасте после тридцати вдруг чрезвычайно важными становятся прежние привычки; это в двадцать — двадцать с небольшим хочется больших перемен, необычных приключений и всепоглощающей любви. После тридцати тянет к покою, мерному образу жизни и неутомительному удовлетворению осознанных физиологических потребностей. Случается, что и после тридцати расходятся, и часто случается; но это для тех, кто не знает по-настоящему про жизнь ничего, а им хочется узнать.

Райка же про себя правильно понимала, что она знает все, а чего не знает, о том догадывается. С Аликом ей было скучно, и хотелось уйти, а без него, она почувствовала, ей многого не хватало и особенно спокойной привычки к Алику. Она не любила его, но она и никого другого не любила, испытать это ей не хотелось, потому что те, кто говорил, что знают, что такое любовь, ничего интересного про любовь не могли рассказать. Ее утомляло непрерывное присутствие Алика, но и долго быть в одиночестве она не умела. Оказавшись без Алика, она быстро поняла, что у каждого приятеля есть свои дела, к которым он уходит, повидавшись с нею. Только у Алика были дела общие с ее делами, хотя внешне и можно было подумать, что они жили каждый сам по себе.

Даже если б Райка и хотела влюбиться в кого-нибудь, ей бы это никак не удалось, потому что никто, кроме «русских», не понимал «роман» так, как его понимала Райка, а среди «русских» она не видела никого, кто был бы лучше Алика: они были либо хуже, либо такие же, как он. И она решила вернуться.

В России легче было уйти от Алика, там были все свои, близкие, а здесь она оставалась одна. Не просто жена без мужа, а одна во всем мире — одна. И зачем было бы ей уходить от Алика там, в России? Это здесь, в Израиле, что-то непонятное происходило с людьми сразу же после того, как устраивались бытовые дела. Впрочем, и там расходились, и часто оттого, что хотелось хоть как-то переменить, разнообразить скуку неустроенной жизни, вот и расходились. А здесь становилось невыносимо скучно, как только все устраивалось.

Поделиться с друзьями: