Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Похождения Христиана Христиановича Виольдамура и его Аршета
Шрифт:

Христинька рос не по дням, по часам, подрастал, по мере того, как его кормили лапшой и сменяли пеленки, но не умел никогда попросить того, что ему хотелось, а изъявлял всякое желание свое криком, который соразмерялся со степенью прихоти или настойчивостью желания; таким образом Христинька смолоду бессознательно еще посвящался во все таинства обаятельной мусикии; переливаясь день-деньской голосом своим из pianissimo {очень тихо (ит.).} и piano {тихо, слабо (ит.).} через crescendo {постепенно увеличивая силу звучания (ит.).} в forte {сильно, громко (ит.).} и оглушительное fortissimo {очень сильно (ит.).}, начиная напев свой иногда largo, larghetto, adagio, adagio con espressione {медленно, торжественно; замедленно (умеренно медленно); тихо, спокойно; спокойно, выразительно(ит.).}, он по мере того, как няня старалась отвлечь внимание его от приглянувшейся ему вещи, бил меру ногами и руками, переходил внезапно в allegro vivace, presto, prestissimo {сильно и одушевленно; скоро, быстро; очень быстро (ит.).} и оканчивал нередко свою импровизацию такой запутанной хроматической фугой, от которой у слушателей волос подымался дыбом, фугой, которую и сам знаменитый Себастиан Бах не сумел бы развязать и заключить иначе, как подав упрямому мальчишке вещь, за которую он потянулся. То же самое делала и старуха Акулина, и маменька, и папенька, наперерыв один перед другим. Исподволь это вошло в привычку ребенка, и крик заменял Христиньке всякое словесное изъяснение. Скоро в спокойном и тихом домике Виольдамура все пошло вверх дном: стаканам, чашкам – с вензелями и без вензелей – оставалось одно только убежище и спасение от новорожденного музыканта: старинный стекольчатый шкаф,

на который Катерина Карловна по этому поводу отпустила в ремонт для постройки занавески одну из поношенных цветных исподниц своих. Это сделалось необходимым, потому что острый глаз Христиньки проникал сквозь стекольчатые двери шкафа, и ребенок не принимал никаких отговорок няни, что "чашка де за стеклом в шкафу, а шкаф заперт, а вот постой, папенька придет домой, принесет яблочко" и прочее, но требуя музыкальным способом своим чашку, миску или кружку, достигал-таки наконец цели неслыханною обширностию голоса и возрастающею настойчивостию разнообразной хроматической своей фуги.

По всему этому видно, что из Христиньки должен был выйти со временем замечательный музыкант: в этом по крайней мере были уверены отец и мать; но они довольствовались этою уверенностью, ждали спокойно, скоро ли благодатная природа разовьет самобытные дарования любимца своего, а потому о воспитании, образовании сына на деле мало заботились. Куда девались мудрые и благие намерения Готлиба Амедея, который рассуждал бывало по целым часам о том, как должно воспитывать детей; что сталось со всеми затеями, которые он мысленно готовил для примерного, во всех отношениях, образования своего будущего, ненаглядного детища? Вышел, кажется, один из тех нередких случаев, где слово осталось само по себе, а дело само по себе, как единорог и пушка в известном ответе нашего солдата. Христинька не видал в доме отцовского ничего, кроме струн, смычков, арфы и фортепиан; не слышал ни о чем более, как такой-то опере, балете, увертюре, концерте; имена Моцарта, Гайдна, Тица и других не сходили с языка беседующих; однообразие это прерывалось только обедом, ужином, чаем, завтраком, хозяйственными заботами Катерины Карловны да предвещаниями второй флейты, в которых и отец и мать понимали только одно, что Христинька родился на свет гением и будет гений. Не мудрено, если и сын понимал не больше, гений означало в его понятиях добрый мальчик; он охотно присвоил себе это название и когда не умел еще сказать: я хочу пить или есть, говаривал: жени {(от фр. genie). – гений } хочет пить, чем премного утешал родителей и посетителей, которые обнимали, целовали его и всячески старались упрочить за ним уверенность, что он действительно гений. Готлиб Амедей, с своей стороны, как мы видели, много заботился об исследовании всех природных дарований первенца своего, надоедал всему оркестру, всем собратам своим, рассказами об удивительных способностях сына, о неимоверных дарованиях, которыми тароватая судьба его наделила, и этим почти ограничивались родительские заботы о воспитании сына. Он плохо выучился грамоте, едва знал таблицу умножения, но зато с утра до вечера скрыпел на скрыпке, надувал кларнет, стучал безумолку по клавишам; и эту наклонность к музыке отец в особенности старался поощрять и поддерживать.

Взглянем теперь на праздничную семейную картину, где ребенок отличается на скрыпке – это первая велико-торжественная попытка его в тесном домашнем кругу – отличается перед знатоками, и в том числе перед глухим дядей, с матерней стороны. Старательно водит гений наш смычком и перебирает пальцами, на которые с торжеством глядит предсказатель, вторая флейта, уверяя, что рука Христиньки и по сложению своему настоящий долгоногий паук и сотворена для скрыпки. Дядя, оглохшая отставная валторна, слушает в рожок и принял, про запас, еще другую меру: оставил продушину, растворив рот; это он делает во всех подобных случаях, с тем вероятно, что если де ничего не попадет в уши, то авось попадет хоть в рот. Вторая флейта вооружился очками и не спускает глаз с паучка своего, стараясь небольшим кривлянием пособить крестнику при затруднительной переборке пальцами,- между тем однако же у этого крестника сводит рот под самое ухо. За стулом флейты стоит кларнет, у которого благообразные губки, видно, нарочно устроены таким образом, чтобы плотно охватить мундштучок кларнета и не пропустить мимо косточки ни одной струйки воздуху. За другим стулом видите человека, которого, судя по губам, можно бы причислить к трубачам или тромбонистам, а судя по решительности приемов и плечистым рукам, едва ли он будет не литаврщик. Отец и мать говорят за себя сами, об них говорить нечего; она обливается и умывается слезами радости, не постигая милости Создателя, который даровал ей дожить до такого благополучия; а старик отец, разодевшись для этого чрезвычайного случая празднично – в коричневый сюртук со светлыми пуговицами и накрыв голову вместо колпака париком, впился нежным отчим взором своим в гения, легонько постукивает ногою в меру, между тем как руки, пальцы и манжеты окостенели, кажется, от удивления и невыразимого удовольствия.

Таким образом Христинька подрастал и сменил уже цветную рубашонку и тканый поясок на сюртучок, при котором только белый откидной воротник напоминал еще возраст молодого виртуоза. Отец брал его нередко в оркестр театра, который был для мальчика новым миром; оркестр в особенности привлекал все внимание и любопытство его, и он непременно сам хотел выучиться играть на всех инструментах, в чем успевал с удивительною легкостию. Старика это тешило до крайности, и он не мог нарадоваться на свое милое детище. Кранолог часто ссорился с Готлибом Амедеем за духовые инструменты, требуя, чтобы Виольдамуры раз навсегда от них отказались и оставались при своем смычке; утверждал, что молодому Виольдамуру не дадутся ни кларнет, ни флейта и что это значит только заедать чужой хлеб, но Готлиб уверял, что у сына его ко всем музыкальным инструментам одинаковая способность и что гений этого мальчика ни в чем не может встретить затруднения: тут надобно дать полную свободу природе, говорил он, и более ничего. Пожиная лавры в кругу снисходительных к ребенку музыкантов, Христинька стяжал успехами своими почетное имя Христиана Христиановича; отцу такая вежливость собратов его чрезвычайно польстила, а Катерина Каролина, вспомнив предсказание мужа своего, что придет де время и Христинька будет Христиан Христианович – с того самого дня, в который услышала, до какого почету дожило единственное детище ее – не называла его никогда иначе, как по отчеству,- хотя даже говорила с ним по-немецки, например: "Либер {милый (нем.).} Христиан Христианович, выпусти кошку на двор, она царапается в двери".

Что шагнет человек, что перекачнется неугомонный маятник, то невольно вспоминаешь о суетности мирской, о непостоянстве, изменчивости счастия. На немногих страницах нашего рассказа мы уже вторично возвращаемся к этому роковому предмету и по необходимости еще не раз будем к нему возвращаться. Счастливая невеста идет к венцу, подав вожделенному жениху своему с любовию руку – блаженству, кажется, не предвидишь конца, столько его впереди – но через две недели какой-нибудь оборотень пробежит между молодыми – и где тот ангел кротости, где невеста? Нет ее; она и сама уже оборотилась, против воли и сознания своего, в злую бабу. Докучливая, пронырливая муха села честному, трудолюбивому и довольному судьбой своей чиновнику на висок; занятый спешными делами, прилежный писец чинил в это время перо, хотел, вышедши из терпения, второпях обмахнуться от мухи, поразил ее на месте и выколол себе перочинным ножичком последний и единственный глаз свой, потому что другой был уже утрачен в младенчестве: и человек этот, со всей семьей своей, пошел по миру. Утомленный дневными заботами артельщик заснул над коварною свечой, хозяин дома сидит в дружеской беседе на другом краю города – бьет полночь, пора домой, он прощается и едет – но дому нет; стоят одни обгорелые стены, и в стенах этих тлеют еще остатки всего наживного добра зажиточного хозяина и две безобразные головни, два трупа родных и милых сердцу счастливого семьянина. Нам хорошо об этом рассуждать, мы пообжились и пообтерлись на свете и, может быть, познали уже на горьком опыте, во что верить, во что не верить, чего ожидать от самих себя, от других и от самой судьбы, чем оканчиваются все залетные грезы наши – мы давно уже прочли и постигли сердцем приговор человечеству: "На величественном корабле под всеми парусами несется юноша в открытое море, на утлой теснице спасается после крушения старик"; но бедному Христиану Христиановичу было еще много горького опыта впереди и богу одному известно, достанет ли у него сил перемочься и устоять против этой вечной вражды стихий, судьбы и людей, которая застает нас, едва ли не в колыбели, всегда врасплох, встречает и провожает по всем переходам и путям юдольной жизни.

Христиньке минуло пятнадцать лет, и он не знал еще никакого горя; знал только понаслышке, что он гений, то есть очень умный и разумный мальчик, которому все удивляются, и твердо этому верил; готовился, без больших усилий, в виртуозы, и более ни о чем не тужил. Была у него иногда забота о том, чтобы за чаем кормили его не вчерашними черствыми сухарями, а выборгскими кренделями; были иногда небольшие домашние усобицы за то, что ему шили кафтанчики из выношенного отцовского платья, тогда как ему хотелось щеголять в модном сюртучке на шелковой подкладке; но этим тесным миром ограничивался круг забот и все стремления юноши, который видел и впереди только одно довольство, веселье и потехи, не постигая, чтобы дело могло когда-нибудь статься иначе.

Проспавши однажды сном праведника всю ночь напролет, Хрйстинька проснулся часу в осьмом и услышал от старой няни, которая говорила шепотом, что мать его крепко ночью занемогла, что доктор был два раза, были и цирюльники с пиявками; что сам папенька всю ночь не спал и бегал раза три в аптеку; что на заре стало маменьке полегче и все заснули. Все это было справедливо; не сомневаемся также в искренности надежды старой Акулины, что "авось вот завтра полегшает маменьке и она встанет"; но между тем доктор на другой день застал Катерину Карловну не на постели, а на столе, воротился из передней, вынул бумажник и карандаш, вымарал No 17-й и поехал дальше. У него было дела много, и, кончив одно, доктор спешил приняться за другое. Старушку схоронили; половина оркестра проводила ее с печалью на Волково, а вечером все опять пилили и надували шумную увертюру в Большом театре; один только Христиан

Амедей с сыном сидели дома. Сын не мог еще опомниться, не мог понять и вместить в душе внезапную утрату эту и плакал неутешно; отец ходил молча из угла в угол, садился, вставал, всхлипывал, подходил к окну, плакал втихомолку, поглядывал на сына, но не умел вымолвить на утешение его ни одного слова. Старик ходил, будто вдруг поглупел, и рассеянный взор его, странные, медленные приемы и молчаливость навели бы тоску на всякого зрителя.

Шли дни за днями, недели за неделями – старику нет легче; все то же. "Нет,- сказал он однажды про себя, оглядываясь с каким-то беспокойством,- так мне жить нельзя".- И в самом деле, что могло теперь заставить Христиана Готлиба жить долее на свете? Прежде – другое дело; он был дома, как солдат на притине: ни уйти, ни отлучиться, ни покинуть места нельзя; день шел за днем, всякому дню забота своя, и Христиан Амедей жил и дожил, сам того не замечая, до старости. С утра, бывало, Катерина Карловна несет ему кофе, потом передает чистую манишку на тот день и требует в сдачу вчерашнюю; там надобно подумать о вечернем концерте, балете, опере, протвердить что-нибудь; между тем Каролина Карловна пойдет бывало на Круглый рынок, иногда и на Сенную, насует старику полные руки и карманы ключей и велит беречь их пуще глазу; там зовет к завтраку, там посадит и велит слушать; где и на каком рынке, в каких рядах и лавках она была, что именно закупала и чего не купила, как плутуют купцы, как вздорожали съестные припасы, как мясник не согласился резать хорошего куска, а она не решилась взять целую четверть; там обещает старику назавтра любимое блюдо его и не дает ему завтракать, чтобы он покушал с досужеством и в охотку; между тем подаст бывало счетную книжку свою, где каждая строчка начинается словом "куплено", и просит проверить и подвести итоги; а тут время идти в театр, да надо перетянуть еще наперед квинту, изладить подставку или даже переставить душу в скрыпке; тут сойдутся приятели, покурить, поиграть в пикет, потолковать о всеобщей войне, которая грозит Европе, о старой и новой музыке; иногда соберется квартет,- словом, в то время и подумать нельзя было Христиану Готлибу слечь и умереть, за одним недосугом: час гнал час, минута минуту; дело на срок всегда было у него впереди; в тихом, укромном жилище господствовала такая однообразная, по часам заведенная деятельность, все занятия, забавы, отдых, домашние и сторонние заботы следовали столь определительно одно за другим, что если старику и случалось иногда просидеть целый день в колпаке и халате на кожаном, старом диване со светлыми медными гвоздочками, то ему все-таки казалось, будто он делает дело; все в доме шло своим порядком. Христиан Готлиб был как будто глава своего дому, следовательно, ему и казалось, что дом держится отчасти и им. Но как он горько ошибался! Не только дом и хозяйство, сам Христиан Амедей держался одною только суетливою, все одушевляющею заботливостию Катерины Карловны. Если, например, она сунет бывало старику ключи в руки, отправляясь в мясные ряды, то он бодрился, не выпуская связку из рук, или, положив ее перед собою на стол, раскладывал карты, ходил взад и вперед, но все возвращался опять к своему притину, стерег и караулил ключи и сдавал их во всей исправности, когда смена возвращалась из мясных рядов. Он видел, что он нужен дома, где Каролина Карловна беспрестанно звала его и о том или о другом спрашивала; думал иногда также, что в нем нуждались и в оркестре, где он занимал двадцать лет сряду одно и то же определенное место: вот почему он жил. Теперь же со дня на день убеждался старик все более, что ему не только незачем жить на свете, но и жить нельзя; что он дома лишний, в оркестре, где дело шло без него не хуже прежнего, лишний, на свете лишний; а потому он, три месяца спустя после кончины Катерины Карловны, слег, отвечал доктору, которого привел сын, что спал беспокойно, разметался ночью, а как некому было прикрыть его, то и прозяб немного, а может быть и простудился; давал щупать пульс, выпивал послушно одну снадобицу за другою, покуда наконец доктор не догадался, что болезнь эта называется просто marasmus senilis, старческая дряхлость и прописал лепешечки с ипекакуаной, для возбуждения позыва на еду. Но старика позвало вскоре в противную от еды сторону – в могилу. Так же спокойно и покорно повиновался он и этой необходимости и скончался с тою же улыбкою рассеянности на устах, с какою расхаживал бывало из угла в угол, сам не зная, куда ему деваться. Насилу догадался старичок! На то родятся молодые, чтобы старые умирали; ты сына поставил на свое место – и выходи вон, и ложись. А сын твой пусть поплачет над общею родительскою могилою, и это в порядке вещей. Затем – прощай, добрый Христиан Амедей, лежи смирно да слушай, как над тобою трава растет.

А ты, вступивший на поприще мирское на смену отца, прислонись сиротскою головою к холодной ограде, которую расступился сделать глухой дядя твой, простой камень со знаменем спасения: нужна еще голове твоей опора, не снесут ее молодые плечи, усталые руки не поддержат, они опустились на подломившиеся колени. Сажень земли разделяет тебя от отца и матери – сажень земли, это более чем десять верст чего-нибудь другого, например воздуха; оттого, говорят ученые, что земля плотна, а воздух жидок. Крут переход из такого жидкого воздуха в такую плотную землю – а делать нечего: середины нет.

Но между тем, друг мой, Христинька, как ты, убитый горем, глядишь в плотную и тяжелую землю, от которой иногда безрассудно требуют, чтобы она легким пухом лежала на груди покойника – между тем есть еще на свете люди живые, которые думают и гадают о живом. Чтобы не ходить далеко за примерами, то возьмем хоть доброго дядю твоего, давно уже сменившего валторну свою на слуховой рожок. Добрый дядя твой, хоть он и глух, хоть он и отставная валторна, заботится, однако ж, более о житейском и нажитом своем добре, нежели ты сам. Между тем как ты сиднем сидел на холодной плите и доспрашивался у безответного камня: что теперь из тебя будет, не заботясь о том, что у тебя есть, дядя твой позаботился уже и о том, и о другом: он, как человек старый и немощный, на кладбище ехать не мог; но он распорядился в это время забрать все, что только было в живом жилье отца твоего, и свез все к себе на дом; он отпустил милостиво старую Акулину твою с чистым аттестатом; сдал своему дворецкому чашки, кастрюли, ложки и плошки из родительского дому твоего – а дворецкий этот была старая Тио, сердобольная баба средних лет, которая называла себя, ведкою ис Фиборг, то есть шведкою из Выборга, и крестила метлой и кочергой всякого без разбору, кто называл ее чухонкой. Вы могли выбранить Тио как угодно и она, не оставаясь в долгу, правда, расплачивалась тою же монетой, однако же подобная ошибка все еще ограничивалась словесными прениями; но вам только стоило назвать ее чухонкой и – не прогневайтесь: она отвечает в тот же миг помелом или метлой. Видно, она была уже такого щекотливого сложения. Итак, Христинька, дядя твой очистил наследственное жилье твое, рассчитавшись честно с хозяином; перетащил все к себе и сказал своей Тио, что долг родства велит ему принять тебя, сироту, к себе в дом на пропитание. Отставная валторна и "ведка ис Фиборг", хотя и были оба иностранцы, однако ж объяснялись между собою по-русски – потому что он не знал шведско-выборгского языка, а она не знала немецкого. Если к этому присовокупим еще, что обоюдные успехи их в русском языке сохранили все оттенки и особенности финского и немецкого словосочинения – что он был туг на ухо как барабанная шкура, а она несколько туга на понятия и, притом, как мы сейчас видели, нетерпеливого сложения – то читатели поймут, что всякое отвлеченное объяснение между этою четою представляло некоторые, иногда довольно упорные, затруднения. При всем том, однако ж, кроткая Тио поняла наконец в чем дело, была нововведением этим крайне недовольна и выразилась даже на твой счет, любезный Христинька, несколько резко; она сказала: "На сто ему эта порты кормить, пусть истохнит она"; дядя, однако, против обыкновения, одержал в этом случае победу, сумел задобрить, успокоить и убедить разгневанную хозяйку. Видно у него нашлись в запасе доводы очень ясные, яснее так называемых математических; я полагаю так, во-первых, потому, что Тио жила у дяди в доме уже лет двадцать и повелевала жезлом своим, метлой, безусловно и неограниченно и дядю твоего только что не заставляла служить по-собачьему, во-вторых, потому что она не сильна была в математике и доказательств математических нисколько не уважала. Так, например, когда дядя, еще в первые годы своего холостого хозяйства, вздумал было усчитывать домашние расходы своей Тио и поверять ее, требуя, чтобы она отдавала отчет во всякой копейке, то стряпуха Тио бывало являлась преспокойно каждое утро с огромным березовым поленом, на котором насечено было косарем случайное количество зарубок: это была счетная ее книга; – перебирая ногтем зарубки одну за другою, она говорила: "масла десять копек; 'леба двадцать копек, рицать копека сабула на сто; соли осем копек,- исцо 'леба двенадцать копек,- другой масла двадцать копек, тридцать копек сабула на сто"; – и так далее; если же за всем тем, и несмотря на частое введение в расход особой статьи под названием сабула на сто, то есть забыла на что, все-таки чего-нибудь до взятого ею на расходы целкового не хватало, и дядя старался доказать ей эту математическую истину простым сложением, то наша Тио, покачав головой и понянчив полено, отвечала: "Как вам не стидно, ви такой вещи говорите; се'здор эта; когда я говору ус сто я снаю, сто тут се'есть – ну?" – а затем отворачивалась преспокойно и, плюнув, уходила на кухню и принималась за стряпню, будто кончила дело свое как нельзя лучше. Времена эти уже впрочем прошли и прошли давно; вы сами знаете, как время скоротечно и времена изменчивы – нынче уже давно, давно дядя не смел и подумать об учете домоправительницы своей и был очень доволен, если, сметив решительную слабость ее в математических выкладах, мог наоборот исплошить ее, обсчитав и утаив частицу, коротко известных ей, доходов своих.

Когда Христиан Христианович в крайнем изнеможении духа и плоти возвратился с кладбища домой, то вместо обычных, коротко знакомых ему предметов застал он там только дворника со щеткой, судомойку с лоханью и тряпицей да хозяйского кучера; они советовались сам-третей между собой, мести ли опорожненные комнаты, или бросить так, или же испросить на это особенную волю и разрешение хозяина, слышав де от старых людей, что если вслед за сошедшим постоятельцем вымести комнаты, то не скоро наживешь нового и что поэтому мести надобно не прежде, как когда явится кто-нибудь смотреть квартиру.- "Дурак ты,- говорила судомойка, поставив лохань на пол и засучивая рукава, – да ведь он не сошел, а помер".- "Коли помер, так стало быть и сошел",- заметил замысловато кучер; повесил голову, подбоченился и прогулялся по комнате в каком-то недоумении шага три взад и вперед, как будто размышляя, так ли это будет, что он сказал, или нет,- "Один помер,- молвил надумавшись дворник со вздохом, – а другой сошел; старик помер, а молодого, вишь, глухой к себе берет".

Поделиться с друзьями: