Похождения проклятых
Шрифт:
Почему-то мне сейчас показалось, что я вижу его в последний раз, что Алексей удаляется, исчезает, хотя продолжал стоять рядом. Его отрешенный взгляд искал опоры — и не находил. Мне хотелось сказать ему что-то ободряющее, важное, но я не знал, какими словами выразить свою собственную боль и тревогу. Как просто бывает положить жизнь за други своя и как трудно, оказывается, сказать об этом. Я лишь молча пожал ему руку, и мы вошли в холл.
Маша стояла возле афиши и разговаривала с кем-то по мобильному телефону. Увидев нас, отвернулась. Даже по ее спине было заметно какое-то отчуждение. Мы не стали мешать, лишь терпеливо ждали в сторонке. Мимо прошли прозаик Сегень и поэт Артемов, с которыми я учился в университете, опорожнив цистерну Киндзмараули. Поздоровались, договорились встретиться в буфете. Появились почти классики Крупин и Личутин, о чем-то споря, поддразнивая друг друга. Пробежал растерянный литературный вождь Коноплянников, не зная, на кого опереться
Когда Маша закончила свой разговор, мы все вместе спустились вниз, в буфет, где в табачном чаду гудели творцы книг — властители дум. Хотя думы и книги были уже давно никому не нужны, российский народ в последние годы пробавлялся лишь литературными комиксами да мыльными телесериалами. Всех серьезных и более-менее нормальных писателей власть выдворила на обочину жизни, инстинктивно побаиваясь их слова. А ну как обыватель прочтет нечто дельное, очнется, встряхнется, сбросит морок и спросит сам у себя: А что это тут в России творится, пока я спал? Вот потому-то самые любимые литераторы у Путина — это одесский хохмач Жванецкий да матерщинник Ерофеев. Эти не подведут. Как и расплодившиеся словно инфузории-туфельки писучие дамочки.
Собственно, об этом и шла речь за несколькими сдвинутыми столиками, когда мы сели с краешку, на свободные стулья. Я взял кофе и, не удержавшись, вступил в беседу:
— Из какого болотца пьешь, в такого козла и превращаешься. Старая истина. Если бы книги вдруг стали писать ежи, то и читатели постепенно начали бы превращаться в ежей. Закон метафизики. Это как гипноз слов, медитативный транс современных авторов, сон разума, если вы имеете в виду Маринину, Акунина, Пелевина и прочих.
— Их, их, — поддержал Коноплянников. — Самых гонорарных и гонорейных.
— Забвение — вот, пожалуй, наиболее точное определение всех этих текстов, — сказал Попов. — Они могут иметь какие-то конкретные черты времени, но не имеют отражаемой сути событий, тем более чувств. Или признаков возрождающегося смысла. Когда словам тесно, а мыслям просторно, это означает только одно: значит, много слов и мало мыслей. Впрочем, все это мы уже проходили, и в прошлом, и в позапрошлом веке. А надо бы не только во второй раз не наступать на грабли, да и первый-то для разумного человека ни к чему. Но в том-то и дело, что разумный человек — это, как правило, подлец. Он смело выбирает самый удобный момент, чтобы встать на сторону правды. И здоров уже хотя бы тем, что не задумывается, от какой болезни умрет. Чаще всего именно во сне, в забвении.
— А не выпить ли нам водки после таких слов? — предложил Зубавин. — Я, как бывший врач и чернобылец, настоятельно рекомендую: поглядите, что творится на улицах! Мне уже сказали по секрету, что Москву окутало радиоактивное облако. Надо срочно выводить стронций из органона. Иначе всем — экзитус леталис!
Алексеев вытащил из сумки еще несколько бутылок и сказал:
— Не надо никуда бегать. Все схвачено. И никогда не покупайте водку прямо здесь, берите за углом. Директор буфета не только травит тут русских писателей паленкой, но еще и наживается при этом. Очень удобно, с его точки зрения. А насчет забвения ума, то есть сна разума, доложу вам так. Еще известный психоаналитик Лаберж говорил, что можно быть в сновидении, но нельзя становиться сновидением. А это в России уже стало массовым заболеванием.
— Пандемией, — вставил Зубавин, открывая бутылки.
— Люди стали сновидениями, а фантомы и призраки обрели реальность, — продолжил Алексеев. — И сконцентрировались в основном в Москве. Потому-то тут такое сейчас и творится. Наверное, их критическая масса достигла какого-то предела, произошел синкретический взрыв, демоны стали лопаться, растекаться жижей и вонью. Распад и тление всюду. А что еще можно ждать от цивилизационного тупика в постхристианском мире? Но заодно и сновидения заканчиваются. Наступает похмелье.
Маша, сидевшая между мной и Алексеем, тронула нас за руки.
— Мне надо вам кое-что сказать, — тихо сообщила она.
— Потом, — шепнул я.
— Это очень важно.
— Человека нынешних времен я бы назвал апостатом или энтропионом, — не слушая ее, громко заявил Алексей. — По Достоевскому: раз Бога нет, все позволено. Но тут еще хуже. Бог есть, они это признают, но надо Его еще раз убить. Причем опять показательно.
— Как показательно недавно посадили английского профессора в Австрии только за то, что он
лет двадцать назад позволил себе усомниться в холокосте, — подхватил Сегень. — Вот их новая и всеобщая религия — Холокост. Это свято, это не трожь. Кто только попробует вякнуть — будет немедленно распят. А все остальное можно растереть в порошок и забыть. Прежде всего, Христа. Заповеди. Любовь, — он посмотрел на Машу. — Вы, часом, не иудейка? А то мы тут, старые мерзкие антисемиты, разболтались… Впрочем, я сам венгр, и это не важно.— Потому что Сто лет одиночества все равно лучше, чем Двести лет вместе, — добавил Попов. Маша так и не успела ничего ответить, да она и думала-то совсем о другом, судя по выражению ее отсутствующего лица.
— А с кем ты только что разговаривала по телефону? — тихо спросил я.
— Не важно, — шепнула она.
— А я знаю.
— Ну и молчи тогда. Потом все объясню. Вы же все равно не хотите слушать.
Я, может быть, и хотел, но Алексей настолько увлекся застольной беседой, что его было сейчас не оторвать.
— А что такое любовь? Кому можно доверять? — спросил Пронский, подливая всем. — Не пустые ли это слова, из тех же сновидений. Жизнь только в провинции еще малость и сохранилась. Уж никак не в Москве.
— Вот вчера я наткнулся на одну забавную мысль из Шукасаптати, — ответил ему Артемов. — Есть такой древнеиндийский трактат.
— Постой, Слава, мы же вчера в военной студии пили? — засомневался Силкин.
— Это потом, а перед пьянкой я всегда умные книжки почитываю, вместо бутерброда с маслом. Так вот, в этом трактате сообразительный попугай говорит брамину: Нельзя доверять в пяти случаях: рекам, потому что они выходят из берегов; тварям с когтями и рогами, сами знаете почему; людям с оружием в руках — это нам с Силкиным, поскольку нас уже довели до ручки всей этой скотской жизнью, и особам царского рода. И те и другие более всего склонны к предательству. Что доказывает вся история человечества. А любовь — и той же Шукасаптати — это десять последовательных стадий, вот они: созерцание вначале, затем задумчивость, бессонница и отощание, потом нечистоплотность, отупение и потеря стыда, а в заключение — сумасшествие, обмороки и смерть. Так-то вот, Пронский.
— А ну-ка, почитай нам свое последнее стихотворение, — попросил Женя Шишкин.
— Я его уже в номер поставил, — добавил Воронцов.
И Артемов не стал упрямиться, сквозь гул и чад, не повышая голоса, но так, что даже Шавкута очнулся и приподнял со стола голову, он прочел, как рассказал историю:
Это было когда-то, а как будто вчера, Полюбила солдата Практикантка-сестра. Он метался и бредил, и в бреду повторял: Мы с тобою уедем… А куда — не сказал. Как-то так, между делом, объяснился он с ней — Ты мне нравишься в белом, Будь невестой моей… И без слов, с полужеста, понимала она — Что такое невеста, Да почти что… жена! Мир наполнился эхом, как пустынный вокзал, Он однажды уехал, А куда — не сказал… И пошла по палате, ни жива ни мертва, В ярко-белом халате Практикантка-сестра. И кричала в дежурке: Он не умер, он спит… И пила из мензурки Неразбавленный спирт. Невпопад и не к месту все твердила она: Что такое невеста? Да почти что… жена!Он умолк, а в наступившей вдруг тишине было слышно, как где-то у кого-то слишком громко тикают часы-будильник. Или это только казалось? Или действительно время отсчитывало последние секунды и минуты?
— Да-а… Вот это невеста… — протянул Крупин со вздохом.
А Личутин лишь кашлянул-крякнул и почесал затылок, как истинный помор. Я же совершенно неожиданно обнаружил, что Маши рядом уже нет. На ее месте сидел другой прозаик — Трапезников.
Алексей тоже только что заметил исчезновение своей невесты, но не был столь встревожен, как я. Меня же начали сразу грызть какие-то нехорошие предчувствия. Выждав минут десять, я отправился на ее поиски. Даже выглянул на улицу, где цепочкой бежали какие-то бойцы в камуфляже и полусферах, с короткоствольными автоматами в руках. Куда и зачем они бежали — мне было неинтересно. Так и не найдя Машу, я возвратился обратно. Трапезников держал для меня место. А стихи на сей раз читал Котюков: