Полдень Брамы
Шрифт:
Скоро год нашей невероятной переписке.
Все началось с того, что прошлой осенью я прочел в «Бирже АиФ» объявление: «Откликнетесь, кто много страдал в жизни и нашел наконец Путь, либо еще не нашел, но ищет. Ищу собеседника, спутника — на высших дорогах сумею поддержать и помочь, и, если надо, спасти».
Я написал, особенно ни на что не надеясь, из умеренного любопытства.
Через две недели пришло письмо из Элисты, столицы Калмыкии. Плотно исписанные листы. Строгий, внятный, как у учительницы начальных классов, почерк. Суровый, высокий, бесконечно отзывчивый дух. Чудо.
Позднее Альбина рассказывала мне, что на объявление была гора откликов, больше четырех тысяч. Месяц она ходила на почту
Вся Россия, вся страна обрушилась на нее, и она захлебнулась в море живых голосов, вопрошающих, исповедующихся, умоляющих… Юные романтики; уставшие одинокие мечтатели, грезящие суицидом; голодные интеллигентные пенсионеры; зэки; всякого рода «меньшинства»; основатели новых сект и религий…
В первую очередь она отвечала тем, кто молил о спасении, о поддержке, кому было худо. Затем — на умные, тонкие, одухотворенные письма. (Их было значительно меньше, чем можно было бы ожидать, но все-таки они были) С шестью-семью завязалась переписка. Три, пять, восемь посланий в обе стороны…
Наконец, месяца через три, остался один я.
«Это Судьба. Впрочем, нет. Судьба — для меня, во всяком случае, — нечто жестокое, свинцовое, давящее. Наша же встреча, наша найденность друг другом сквозь четыре тысячи голосов и душ, в которых, кажется, невозможно не затеряться, — это Анти-Судьба, подарок либо благословение Светлых Сил…»
Альбине 67 лет. Живет в саманном домишке на окраине города с тремя собаками и четырьмя кошками (число это колеблется, так как одни умирают, другие — новенькие, раненые — приходят и царапаются в дверь). Пишет, сколько себя помнит, — стихи, романы, фантастику, — но ни разу не напечатала ни строчки. Рисует. Исцеляет.
Мучительная судьба, где был и лагерь, и психушка, и смерть самых близких, бесконечные переезды, нищета, отторжение и непонимание окружающих. Несколько лет назад прочла книги Кастанеды и поняла, что всю жизнь, сама того не подозревая, шла путем воина.
«…Свой дом я построила сама, одна — и без денег. На мусорной куче снесенного бульдозером старого дома. Я строила дом, а дом строил меня. Ни одна рука не прикоснулась ни к одному кирпичу. Теперь это мой терафим — дом, исполняющий желания. Когда я начала его строить, мне было 47 лет, время успокоения для женщины. У меня всегда все наоборот — это был рассвет и расцвет для меня».
«…Верю в Высшие Силы. Среди них у меня есть Защитники. Могу исцелять людей, хотя стараюсь этого не делать, лечу только близких знакомых. Денег за лечение мне брать нельзя, это исключено. Могу делать погоду по желанию. Все это — итог многолетней жизненной борьбы, в которой, как мне кажется, победила я. Могу жить без денег, без пищи, был бы хлеб да вода».
«…Если бы не семь жизней под моей ответственностью, я в любую минуту могла бы бросить все и уйти куда глаза глядят, покинуть свой дом навсегда. О чем жалеть? Чего бояться? Есть искушение, и очень сильное, уйти без документов и денег, вообще без ничего, как ходят саньяси. Моя душа жаждет обновиться и сбросить, как змея, старую кожу. Но вот животные…»
Ежедневная медитация перед сном уже входит у меня в привычку. Окунаюсь в нее с радостью и нетерпением.
Вот и сегодня. Вытянулся на спине, замер… расслабил физическое тело — огладил мысленно каждую мышцу, сверху донизу — лоб, веки, шея, предплечье… труднее всего распускается живот, ибо он работает, дышит… прошелся вдоль него несколько раз… ладони затихли, раскинулись, словно тяжелые бутоны… ступни налились весомой теплотой. Успокоив физическое, перешел к более тонкому, эфирному телу… ощутил его — живительную оболочку, легчайший поток, охватывающий кожу, подобно воздушному скафандру… еле уловимо покалывающий ладони, ключицы, скулы… Следующая ступень — утихомирить астрал… я бесстрастен… я могу качнуться в страх, ужаснуться до озноба и — выйти из него, замереть в покое… я могу окунуться в тоску и покинуть ее… могу ощутить острый
укол беспокойства, волну радости, накат недоумения… и снова войти в круглое бесстрастие, в сфероидальную тишину и остаться в ней… я есмь покой. Наконец последняя оболочка, последний беспокойный друг и вкрадчивый враг — ментал, тело рассудка… укачать его, добиться, чтобы ни одна мысль не маячила, не пробегала, не проплывала на чистом экране сознания, — это проблема, скажу я вам… ни мысль, ни хвостик мысли… ни о Школе, ни об Альбине… ни о том, что уже надоело расслабляться и погружаться и хочется сменить распластанную вверх подбородком позу, подтянуть колени к груди, свернуться калачиком, как замерзающая собака, и — спать…(Если б душа умела так же по-собачьи сворачиваться, как тело, и согреваться собственным теплом. Так ведь нет, не может — протяженная, распахнутая, длиннющая до бесконечности — не гнется.)
Сегодня годовщина смерти Марьям, 23-е октября.
Восемь лет прошло.
Нельзя сказать, чтобы я совсем не замечал женщин за эти годы. Даже до того, как крестился пять лет назад, было что-то вроде романа. Но только что-то вроде. Видимость. Короткая, быстро рассеиваемая по ветру.
Правда, и с Марьям у нас было недолго. Завоевывал я ее долго — больше года.
Она тогда до краешков была полна Сидоровым. Больна, пленена им, непобедимым самцом.
А я вел у них семинар по зарубежной литературе на филфаке. То был короткий период моей социальной закрепленности: ассистент кафедры, черный «дипломат», наброски диссертации об Айрис Мердок… Со своими студентами я ладил, со многими даже дружил. Пару раз ездил с ними летом в стройотряды. Разница в возрасте была небольшая, а в мироощущении, в темпераменте — и того меньше.
Я был тогда достаточно раскован для того, чтобы пробежаться по улице, размахивая «дипломатом», или громко запеть в присутственном месте. Мог несдержанно захохотать на семинаре или подпрыгнуть от особенно удачного либо особенно дебильного студенческого ответа.
Во что-то верил, споря и горячась. Круглым глазом верил, не мигая…
Кажется, за это меня и любили мои утонченные, рафинированные ребятки: за молодой задор, азартную готовность к спорам, стремительный бег взад-вперед по солидной академической аудитории, неожиданные каверзные вопросы. Отведенные мне два часа я превращал для них в праздник — праздник бесчинствующего интеллекта да оглушительной — по тем временам — свободы.
Удостоился влюбленности двух-трех студенток. Одна — жарко и страстно молчала на экзаменах, прожигая меня огромными персидскими глазами, в то время как я тщетно пытался вытянуть из нее хоть пару связных фраз, чтобы не ставить двойку (страшно не любил ставить двойки своим славным ребяткам, огорчать их, лишать стипендии). Другая — низенькая, бойкая, виртуозная на язык — стремилась завязать со мной спор по любому поводу, оглушить интеллектуальным фейерверком, загнать в угол, забить… и она же внезапно расплакалась, напившись на последипломной вечеринке, и бормотала, отважным смехом сгоняя слезы, что на первой своей книге, на титульном листе, будет стоять посвящение мне: «Любимому учителю с любовью и благодарностью». Чему я их учил? (Как вспомню сейчас — становится холодно.) За что благодарить?! Смешные…
Сидоров был занятный тип. Лидер, остроумец, кумир курса, окруженный сворой почтительно-влюбленных приятелей и небольшим гаремом лучших девушек факультета. (Он славился количеством девушек, покоренных им, а не женщин, женщины уже в счет не шли.) Кто-то из ребят дал ему такую характеристику: «Раб плоти, зато во всем остальном — существо раскованное и свободное».
Марьям ушла из общежития, снимала крохотную мрачную комнатуху, где ждала его часами и днями, ни на секунду не расслабляясь, не прекращая ждать. Сидоров приходил раз-два в неделю, но не именно к ней, а просто к женщине, одной из многих своих.