Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого 2010 № 6
Шрифт:
— Сначала, — говорю я мертвым голосом, — ты вывел мужчину. Он был в красном свитере под горло. Все вертел обмотанной скотчем слепой головой, спрашивал, куда сейчас, когда отпустишь, получил ли ты деньги. Ты попросил его не поворачиваться, достал пистолет и выстрелил ему в затылок. Оставшиеся в сарае и не услышали ничего. Далеко. Да и что там можно было услышать с глушителем? Ничего нельзя услышать.
— Это точно, — замечает парень.
— Потом, — скороговоркой продолжаю я, — ты сбрасываешь его в яму. Раньше, наверное, это был погреб. Сам дом разобрали или сгорел дом, а погреб вот остался. Только осыпался. Подмяк. Но ты прикинул, что для шестерых как раз. По сотовому связался с напарником.
— А он мне?
Я долго смотрю в белесые глаза. Спокойные глаза. Уверенные. Парню кажется, что он контролирует ситуацию. Еще бы! В левой руке такой козырь… огнестрельный. А я не из ментовки. В сущности, конечно, непонятно кто, но не из ментовки. Так, чудик.
— А он сказал тебе, что дурная старуха ходит по избе голой.
В каком-то мультике из далекого, ностальгического детства некого персонажа — хоть убейте, не помню зверя или человека — подкарауливали в темной комнате и страшно орали ему в ухо. И, кажется, для усиления эффекта еще и стучали то ли чем-то звонким по жести, то ли чем-то тяжелым в стену поблизости. Ну и, соответственно, персонаж от этого мгновенно приобретал стойкую могильную бледность. От пяток до макушки.
В жизни, оказывается, бывает также. Во всяком случае, лицо моего собеседника вдруг становится синевато-белым. Будто мукой и синькой посыпанным. Из ворота водолазки выглядывает и прячется кадык.
— Ты не мог слышать… Ты… кто?
Охо-хо. Лев я. Можно Лев Сергеевич.
— Следующей ты выводишь женщину… — я выпускаю из рук пакет, и он скользит вниз. Устал держать. Вообще устал. — Руки у нее связаны за спиной. Глаза и рот тоже заклеены скотчем…
— Ты кто?!
Так и оглохнуть можно. Какая-то палка вонзается мне в бок. И раз вонзается, и два. Вот и козырь, думаю. А еще думаю, что я опять могу не успеть договорить. Порскнет сейчас со страху из машины… А у меня слоны, куда мне со слонами…
— Иногда мне кажется, — говорю, — что я совесть.
— Совесть? — нависает парень.
Нависает он потому, что я уже и не сижу вовсе, а полулежу. Колени вонзаются в спинку переднего сиденья. Номер три тысячи восемьсот пятидесятый сосредоточенно топчет грудь.
— Если не поставишь свечки… — я перевожу дыхание, сухим языком обметаю губы. — И в монастырь… любой… То не доживешь до утра…
— Замочу!
Сухо щелкает боек. Щелкает без остановки секунд десять.
— Да я тебя голыми руками… — слышу я.
Трещит ткань. Пружинит обивка. На миг я ловлю над собой выкаченный из орбиты безумный глаз. Потом у шеи моей возникает ветерок. Раздается сопение. Внезапно парень как-то очень по-детски удивленно ойкает и валится в сторону. Тренькает стекло. Это, значит, лбом ахнул.
Я пытаюсь приподняться, но скоро оставляю попытки. А хорошо, что я в машине, приходит мысль. А то мордой об асфальт — устал уже.
«Ночь. Смерть» — пропадают с век. И сам я пропадаю.
Выползти из машины — тот еще для меня трюк. Достойный самого Кио. Или Гудини.
В мягком плафонном свете дверная защелка плывет с глаз долой, ускользает из-под пальцев. Зар-раза. Или пальцы у меня такие? Я перемещаюсь к дверце вплотную. В голове словно песок пересыпается. И вообще ватный я какой-то. Напоминаю себе кусок хорошо отбитого мяса.
Бля, бля, бля, бля…
Не люблю злоупотреблять матом, но тут, похоже, именно тот, злоупотребительный, случай. Что-то не то у меня с рукой. Мажет и мажет. Я вжимаюсь щекой в кожаную
мякоть сиденья, дрыгаю ногой. Бля! Попадаю в парня. Еще раз тренькает стекло. Оглядываюсь. А живой вроде. Дышит. Хотя лоб рассадил здорово. И рукав в крови. Может, до утра еще очнется.Впрочем, нам ли со слоном не знать, что, очнувшись, первым делом наш подопечный двинет в Мокеевку. По дороге ему привидится слежавшаяся до каменной твердости земля над погребом. Земля эта треснет. Из разлома вылезет мальчик лет десяти, тут же на краю присядет на корточки и его стошнит глиной. За мальчиком появятся мужчина и две женщины, а за ними — девочка лет пяти и напарник. Все они встанут неровным, шатающимся строем. «Валентин, Валька, — заорет напарник, придерживая рукой развороченный затылок, — здесь и для тебя место есть!» Сон наяву оборвется полетом с моста в бетонный желоб. «Вольво» упадет на крышу. Брызнет во все стороны стекло. Правую руку оторвет и забросит в кусты. И ни свечек вам, ни монастырей.
Мой ноготь наконец подцепляет защелку. Ага. Хрен ли нам, гудиням. Я со стоном выталкиваю наружу пакет. Следом вываливаюсь сам. Смотрю в небо. Вдыхаю его и выдыхаю.
Интересно, думаю, ждет меня Салов или уже нет? А даже если и не ждет. Вломлюсь самым наглым образом. Что я, вломиться, что ли, не смогу? Я прислушиваюсь к себе. Смогу. Сейчас очень даже смогу. Голодный я страшный и нахальный. Страшно нахальный я.
Призывно моргает над дверью черного хода галогеновая лампа…
Удивительно, как пять метров по прямой неожиданно могут превратиться в пятьдесят. И ведь превращаются! Мотает меня, как давешнего пьяного, от картонных коробок, сваленных у одной стены, до проволочной оградки у другой. Попеременно тело мое становится источником хруста и дребезжания. Там — хрям! Здесь — дзонг! При всем том выхожу я всё-таки к двери. А ведь с легкостью могло умотать черт знает куда.
Звоню.
Дверь стальная, толстая, с шумопоглотителем. Я упираюсь в нее лбом и жду. Просто жду, потому что ни звука уловить мне не удается. В голове мельтешат мысли. Я размышляю о том, что, в сущности, с ночными прогулками можно завязывать. В последнее время что-то никакой пользы от ночных прогулок. Одно расстройство. Как какой-нибудь фашистский диверсант, пробираешься самыми гнилыми закоулками, а в результате все равно ловишь половину дневной нормы. И еще неизвестно, сколько человек повстречается тебе на обратном пути. А это уже, граждане, совсем никуда.
Конечно, есть у нас в загашнике канализационные колодцы.
И вот Лев, совесть города и повелитель всея, получается, г…на, в поисках какой-нибудь, пусть не первой свежести еды шлепает тоннелями весь в этом самом, и прет от него так… Так прет… В общем, мыши дохнут, цветы вянут.
— Лев, ты?
Голос в динамике звучит глуховато, но узнаваемо.
— Я, Салов, я.
Проворачивается замок. Дверь мягко отходит внутрь.
— Господи, Лев, ну и рожа! — восклицает оконтуренный светом Салов.
Я пытаюсь улыбнуться и падаю ему на руки.
— Значит, так, — Салов хватается за ухо, задумывается, с сомнением смотрит на мой пакет.
— Салов, я ем, — говорю я и ворохаю ложкой в тарелке с супом. Кусок мяса с костью высится вулканическим островом в центре лавового, исходящего паром озера. Тяжелыми, темными стружками залегает на глубине свекла. По поверхности скользят невесомые перышки лука. Я представляю, что это легкие, тростниковые лодки туземцев. И туземцев представляю. Бронзовокожих. Голых. В татуировках. Детей природы. Мне хочется к ним. В их простую жизнь. С утра — рыбная ловля. Вечером — плетение каких-нибудь корзин. Ночью — здоровый сон. И нет времени на всякие гадости ближнему своему. Гадости вообще — табу.