Полет на месте. Книга 2
Шрифт:
"Улло, ты?.."
Услышав ответ, Марет спустилась вниз: "Ну? Слышно что-нибудь?.."
Улло сказал: "Нет. Прислушиваюсь..."
Затем они оба услышали... "Что это?" - спросила Марет. Улло пояснил:
"Плач нового человека".
Поспав еще два часика, они отправились дальше на юго-запад, дождь все еще шел. Ехали под темно-серым, светлеющим небом, мимо словно опустевших деревень, по ухабистым дорогам на запад, юго-запад, приблизительно в направлении церкви Ристи, надеясь к обеду успеть на северный участок западного побережья. До него оставалось примерно сто километров.
Где-то возле Нахкъяла дорога, развидневшаяся при свете утра, нырнула в темный туннель ольшаника, в шумливую мокрую листву. Вдруг Улло подъехал к Марет и остановился. Марет тоже остановилась. Они стояли рядом в грязи и смотрели
"Слушай... я не знаю, стоит ли..."
Марет прошептала: "Я тоже не уверена..."
"В чем?"
"Оправдан ли наш побег..."
Улло спросил: "Ты думаешь - тысячи уходят, но миллион должен остаться..."
Марет отозвалась: "И что все, кто здесь родились, должны остаться..."
Улло схватил ее за руку. И сказал (так проникновенно, как никогда в жизни): "Останемся!"
Марет спросила: "А тебе можно?.."
"Если мне немножко повезет..." - и Улло с разгоряченным, несмотря на сырой холод, лицом, развернул оба велосипеда в сторону Таллинна.
32
С тех пор я не видел их, Улло и Марет, десять лет.
Через несколько недель после новой оккупации, которую тогда официально, само собой, называли освобождением, то есть в октябре 1944-го, я поехал в Тарту и остался там на пятнадцать месяцев.
Думаю, что все, кто как-то был связан с Третьей возможностью, в эти месяцы избегали личных контактов. И не только потому, что это было опасно. Эта опасность, то есть беспощадная установка советских оккупационных властей на то, чтобы как можно скорее выявить в обществе лиц, связанных с Третьей возможностью, стала ясна каждому мало-мальски информированному человеку буквально через неделю. Когда подряд одного, другого, третьего, в первую очередь членов правительства, но и не только их, арестовали в конце года. И то, что с ними явно обращались по методе времен Ивана IV, следовало хотя бы из того, что один из них, государственный контролер Оскар Густавсон, выбросился с четвертого этажа здания Госбезопасности на булыжную мостовую улицы Пикк и разбился насмерть. Вернее, прежде чем в этом учреждении поняли, что произошло, его увезли на случайной машине в больницу, где он через несколько часов умер.
Так что, конечно, дело было и в том, что это опасно. Но гораздо важнее то, что дошло наконец и до слепого, - наша Возможность превратилась в невозможность. Ибо каким бы это ни стало ошеломляющим ударом, но - Запад отказался поддерживать идею восстановления независимости Балтийских стран. К лету 1945 года Запад трижды продал нас Сталину: в 1943-м - в Тегеране, в 1945-м - в Ялте и третий раз в том же году в Потсдаме. В 1946 году он продал нас в четвертый и в последний раз в Париже. Во время заключения этих сделок, если не раньше, нам мало-помалу становилось ясно, что мы проданы, каким бы это ошеломляющим ударом нам ни казалось, как я уже сказал. И соответственно, стала очевидной бессмысленность наших устремлений.
Но в 1944-1945 годах мы, я и Улло и нам подобные, были все-таки слишком молоды, чтобы собраться за чашкой кофе или рюмкой коньяка и вспоминать дела двухлетней или двухмесячной давности. Эти дела слишком еще были свежи в нашей памяти, еще причиняли боль. Если бы мы и собрались, то лишь для того, чтобы обсудить, как их продолжить. Но нам был дан всемирно-политический ответ: наше дело было объявлено исторически бессмысленным. Потому что все те, кто могли бы и, по нашему представлению, должны были бы оказать нам поддержку, от нас отказались.
Подробностей мы не знали, до нас доходили изредка непроверенные случайные крохи сведений. Потому что в мире не было никого, кто занимался бы тем, чтобы информировать нас о решениях, принятых на наш счет. И не было у нас никого, кто должен был бы принимать информацию, чтобы передавать ее нам. Правительство при молчаливом попустительстве Запада сидело в московских тюрьмах и ожидало суда (кстати, под руководством пресловутого генерала Ульриха, известного по московским процессам 1937 года), который, как мы знаем, закончился тем, что всех министров приговорили к лагерям, а главнокомандующего - к расстрелу.
О ходе переговоров, происходивших на Западе, мы слышали лишь случайное перешептывание. Про Ялту, например, шептали: oднажды, видимо на второй неделе февраля 1945-го, по дороге из парка дворца переговоров
в здание или крыло здания, где находилась резиденция Рузвельта, Сталин подошел к его инвалидной коляске и спросил, разумеется, через переводчика, который шел следом за коляской и Сталиным:"Господин президент, вы как-то обмолвились, имея в виду будущее Балтийских государств, что нужно организовать в этих странах свободные выборы. Очень хорошо. Я возьму на себя ответственность за их организацию. Только, как вы думаете, стоит ли их проводить в присутствии международных наблюдателей? Или это не обязательно? Ибо, видите ли, при нынешних дорожных условиях etc. доставка наблюдателей на места может вызвать затруднения. Так что дата выборов может отодвинуться на нежелательное для всех время?.."
Рузвельт перед тем, как отправиться на коляске в путь, проглотил четыре таблетки от головной боли. Ибо отвратительные, острые, умопомрачительные приступы боли мучили его еще до полета в Крым, и здесь не оставляли в покое. Здесь особенно. И теперь он пребывал в зыбком мареве между страхом и надеждой. Страхом, что он опоздал принять таблетки, что приступ все-таки начнется, и надеждой, что нестерпимая чаша боли на сей раз его минует. Он слушал - на фоне мурлыкающего поскрипывания колес по асфальту - забавно мягкие и чуть певучие слова Сталина, такие грузинские по интонации, такие нерусские, что даже монолингвистическое и уже склеротичное ухо Рузвельта уловило это. Затем он услышал перевод на английский. Осознал значение этих слов - и подумал:
"Проблема весьма второстепенного значения. Однако почему он должен избегать международных наблюдателей - а ведь он избегает? Так что я, по сути, вынужден расставить ноги - эти мои несчастные ноги, которые уже четверть века не слушаются моего слова, - должен их расставить (даже после всех уступок, которые мы ему сделали, начиная с Тегерана, в отношении Восточной Европы, и это не будет больше иметь никакого значения), подняться, распрямиться и сказать: "Дорогой друг" (однако с какой стати дорогой друг, ежели у нас в отношении этого человека имеются такие глубокие подозрения?)... Но почему бы не сказать дорогой друг, если Уинстон позавчера мне признался с глазу на глаз - если тут вообще что-то может произойти с глазу на глаз - ему просто почему-то хочется (он не объяснил почему), этому человеку, Сталину то есть, нравиться... Само по себе смехотворное, совершенно бабское признание... Итак, я должен сказать: дорогой друг - непременно в присутствии международных аудиторов. В ваших же собственных интересах. Хотя бы для того, чтобы симпатизирующая фашизму половина человечества - вы же сами подчеркиваете это на каждом шагу, что она продолжает существовать и представляет собой гораздо более влиятельную силу, чем нам кажется, - чтобы эта половина человечества не подвергла потом сомнению выборы! Да, я должен бы потребовать присутствия на этих выборах аудиторов. Хотя бы этого... Но я чувствую: стоит мне напрячься и оказать ему сопротивление, как на меня неотступно накатит приступ боли! И доктор Донован сразу это заметит. Он ведь не спускает с меня глаз, шагая там, среди телохранителей. Можно предположить, что заставит телохранителей поднять коляску в воздух и бегом нести меня в резиденцию, так что возникнет невообразимая паника - и я, качаясь над головами и между головами телохранителей, вероятно, потеряю сознание, как уже однажды случилось, но, к счастью, на один миг и в присутствии одних только американцев... Так что я отвечу Сталину (и по совету врача отвечу громче и торопливее, чем собирался говорить), при этом чувствуя, как напряжение страха уходит вместе со словами из моего тела и как я одновременно расслабляюсь и освобождаюсь:
"Dear Mr. Stalin, конечно же, мы не станем требовать присутствия международных наблюдателей - нет!" И затем, словно это еще недостаточно унизительно, чтобы освободить меня от страха приступа, я добавляю - из какой-то саморазрушительной и самозащитной потребности - насквозь фальшиво: "Ибо мы ведь доверяем вам!"
"Господин президент, я благодарю вас за доверие!" - отвечает Сталин неизменно мягким певучим полушепотом. И этот наш разговор фиксируют, сверкая карандашами над блокнотами, их секретари. Сталин - останавливается и позволяет президенту и сопровождающим его лицам удалиться. А сам шествует, напевая "Сулико", в резиденцию советской делегации.