Полет на спине дракона
Шрифт:
Онгон Мутугана — войлочная кукла, намазанная самыми дорогими благовониями, место, куда прилетает его душа, — сопровождал Бату неуклонно все эти годы, через снега урусутов, ковыли куманов, ощетиненные замками холмы франков... Но всё реже его дух являлся на «советы ближних нойонов» — указать; всё реже прилетал в сырость одиноких ночей — утешить. Удивляться нечему: Бату взрослел, мужал, матерел, старел... Мутуган же остался тем задорным мальчишкой, зачарованным первой своей войной и кипящими вокруг неё «нешуточными» страстями.
Перечитывая то давнее письмо раз за разом, Бату всё чаще сменял скорбь и приятную сладкую боль на покровительственную улыбку отца к сыну. Живого «отца» к мёртвому «сыну»... Но вырос и свой сын, а войны...
— У тебя необычный выбор, хан, — что-то было непривычное в словах Боэмунда. Ах, да, он назвал его ханом, как подчинённый, а не по имени... как друг, — я привёз тебе две вести, одна из них — чёрная, как тогда, много лет назад. Другая — счастливая. Но странно твоё счастье, Бату, — («Бату», теперь Бамут был самим собой), — даже счастье для тебя замешано на убийстве.
— Так вы... убили его. Убили Гуюка — вы?
— И «да» и «нет», хан, — голос Боэмунда снова звенел отчуждённостью, — этот подвиг совершила женщина, заплатив за это жизнью. Можно сказать и так. Но и моя цена — тоже была велика.
— Ты рисковал? Ты спасся чудом? — встрепенулся хан.
— Увы, всё гораздо хуже. Я положил на пути копыт твоего врага чужое доверие... и растоптал его. Так я прогневил вашего монгольского Мизира. Я положил на пути копыт своё сердце... и растоптал его. Так я убил право любить, а значит — продал свою душу нашему дьяволу. Настоящему, а не тому, о котором говорят священники латынов. Помнишь, что я сказал тебе при первой встрече? То же самое скажу и теперь: займись моей судьбой, и ты отвлечёшься от своей утраты. Она ещё настигнет тебя, поверь. Она пошлёт не одну и не две красные стрелы в твоё незащищённое горло. Ты добрый человек, Бату, но поверь, не всякий, сохраняющий никчёмную жизнь, добр... Ах, если бы ты мог убить меня за «чёрную весть». Или кончина Маркуза для тебя не важнее победы? Но ты не сделаешь этого, увы.
— Что у тебя за горе теперь?
— Горя нет — счастье. Никакие цепи не держат меня здесь.
— Расскажи об этом, и мы подумаем, что нам делать. Один раз я уже возвратил тебе причину жить, — тихо сказал хан.
— Поэтому я посчитал, что эта «причина» принадлежит тебе по праву. И пожертвовал этой «причиной» ради спасения твоей жизни, ради спасения твоих людей и владений. Но избавь меня от рассказа об этом, просто отпусти.
Бату помрачнел. Зная своего друга много лет, он вдруг понял, что спорить, просить, приказывать — бесполезно...
— Ты покидаешь меня, Бамут? Вот и Маркуза больше нет. С кем же я останусь?
— Со своим народом, хан, и с воспоминаниями. Прощай.
Когда-то смерть одного человека — великого хана Угэдэя — остановила поход на Европу, теперь смерть только одного человека — великого хана Гуюка — опять изменила судьбу мира.
Великая миссия правителей — вовремя умереть.
Даритай и Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год
— Одно оставалось — Гуюка жизни лишить. Тогда и поход остановится...
— Но Маркуз... он же чародей, на эти дела мастер, — удивился Даритай. — Ты же сам говорил про то, как он проходил сквозь джурдженьскую охрану. Тогда, много трав назад, чтобы освободить Темуджина из плена. Кто ведает, как освободить, тем более может убить.
— Знающий, как пороть, редко ведает, как шить, — насупился Боэмунд и стал терпеливо растолковывать.
Тогда, с Темуджином всё было не так: много людей, много времени, а тут — иное. Всю охрану в одиночку не зачаруешь, никакого волшебства не хватит... Чтобы колдовать — надо ухватить страсть и усилить, а потом — исказить в нужную сторону. А какие у Гуюка страсти? Одна известна — сластолюбие. Отовсюду женщин и девок ему хватают — ив гарем... Просто красавиц уже
и не надо — объелся, как халвы... Вот и поймали его на Прокудины прелести, как на живца: высокая, крупная, обратить внимание нетрудно. Она пред очами его в нужное время мелькнула служанкой Боэмунда, а уж Маркуз внимание повелителя куда нужно направил и вот тут уж, вправду, слегка зачаровал — долго ли? Тем же вечером от хана приехали, затребовали Прокуду на ночь... Боэмунд в ногах у Гуюковых туаджи валялся, на брюхе ползал, рыдал, чтоб всё подостовернее было. А про себя знал — отобранная женщина (лучше чья-то жена, сестра, наложница любимая) для Гуюка многократ слаще любой рабыни.— Но ведь для тебя, как я понял, в ней тогда вся жизнь была? Отчего не кого другого на смерть, а именно её?
«Да, это верно», — подумал рассказчик, и заползшие в глубокую нору видения былого зашевелились, проснувшись.
Там, в Каракоруме — где он появился под личиной купца-работорговца — сговаривались с Маркузом о предстоящем заговоре. Побелев от самой мысли о таком, Боэмунд задал учителю тот же вопрос. Спросил, уже зная ответ, но не желая верить ответу.
«Выход у нас только один, — спокойно отразил тот. — Кого ещё? Всякая иная девушка поймёт — такое поручение никакой наградой не окупишь, ибо некого будет потом награждать. А того хуже — испугается и донесёт? Ведь тут-то ей и награда и жизнь. А мы? Единожды ошибившись, последнюю возможность потеряем. А Прокуда твоя — верит тебе как Богу, так ли? Стало быть, есть мне какую страсть усиливать... Встречу, поколдую... Она тебе поверит, что спасёшь, не дашь пропасть. Она тебя не выдаст, разве под пыткой... Объяснять ли ещё?» — «Но так солгать — Мизира прогневить, доверившегося обмануть?» — «Веришь ли ты в Мизира, Боэмунд? Но ты не солжёшь, нет... Чтобы уговоры твои от сердца шли, дам тебе надежду». — «Какая уж тут надежда?» — «К Гуюку пробраться — нет у меня путей, а после смерти джихангира — всегда суматоха. Попробую спасти твою Прокуду потом».
— Как же бы она пронесла яд? — удивился дотошный Даритай. — В походе за джихангиром — глаз да глаз — он себе не принадлежит. Любую наложницу догола разденут да обыщут, вплоть до «ножен наслаждения».
— Она на исповеди ноготь отравой намазала... как причащалась. Через священника из людей Маркуза.
— Ноготь?
— Ей нужно было слегка царапнуть Гуюка, ну, скажем, по спине. После чего он непременно умер бы на другой же день.
— А что потом?
— Когда всё случилось... ты же знаешь, что в таких случаях бывает. Перерыли всё, перепытали всех наложниц, а под пыткой правду не удержишь: она призналась, и её замучили.
— А что Маркуз?
— Маркуз, и верно, пытался спасти — не ради неё, ради меня, но не смог. Он тоже был схвачен: его человек успел мне рассказать, как его вели на казнь. Ждать было больше нечего — и я помчался к Бату...
— Сообщать добрую весть о гибели Гуюка и войне, которая не состоится?
— Именно так.
Бату (рукопись). 1256 год
«Рязан». Хочется обрубить урусутскую мягкость на кончике слова. Даже привыкнув к их языку (третьей моей «родной» молви после монгольской и тюркской), я всё же делаю усилие: «Рязан...ь»,
По моей просьбе Мунке отпустил из Каракорума их последнего князя. Олег Игоревич прозябал в заложниках у Гуюка четырнадцать трав.
Урусуты не любят кланяться. Они думают, что достоинство человека в том, насколько высоко от земли висит его голова. При этом они очень оскорбляются, когда их называют псами. Странно и смешно, но нет более презрительной клички для урусутского боярина или коназа, чем «пёс». Они выговаривают это слово брезгливо. Здешнее «пёс» звучит совсем не так, как наше «нохай» или кыпчакское «ит».