Полибий и его герои
Шрифт:
Точно так же презирает Иванушка и старомодную мораль, например, «нелепую» идею, что надо почитать родителей. «Я индеферан [77] во всем том, что надлежит до моего отца и матери», — говорит он.
Родственную душу находит он в советнице. Она восхваляет его в самых восторженных выражениях, ибо, как она сама говорит, «мериты должны быть всегда респектованы» [78] . На вопрос же, в чем же собственно мериты Иванушки — ибо, вообще говоря, он редкий оболтус, — она с негодованием отвечает: «Да разве вы не знаете, что он был в Париже?»
77
Indifferent — безразличен (фр.).
78
Merites respectees —
Люди такого сорта появились тогда и в Риме. Они восхищались Грецией не меньше, чем Иванушка Парижем. Но не потому, что она была родиной Эсхила, Аристофана или Платона, которых они не читали, да и вряд ли могли понять, а потому, что такое восхищение было модно, потому, что именно оттуда, из этого греческого рая, шли к ним ковры с двойным ворсом, потому что оттуда звали они поваров, которые готовили им изысканные яства, и мастеров, чтобы сделать мозаичный пол в своей прихожей. И им было ясно, как день, что греки, конечно, намного лучше римлян, ибо все, что они ценили, шло от греков, а у римлян было гораздо хуже. То же, что дали миру римляне, они не могли оценить, ибо не понимали, что такое римские доблести. Кроме того, их пленяли греческие нравы, такие легкие и веселые, так приятно отличавшиеся от нравов их соотечественников, которые привыкли все воспринимать чересчур серьезно, подчас почти трагично — даже такую простую и приятную вещь, как любовь, — над которыми всегда довлел суровый долг. Так же просто относились они к обогащению, считая возможным наживаться, грабя провинции. Они охотно перенимали у греков изящные пороки: модные франты ухаживали за красивыми мальчиками (Polyb. XXXII, 11, 4).
Все греческое было модно. Щеголи пересыпали свою речь странными греческими словечками, как герои Фонвизина французскими. Люцилий уморительно передает, как они с важностью произносили клиноподы и лихны, а это всего-навсего ножки кровати и светильники (I, 12). Мы знаем поименно двух таких Иванушек. О первом рассказывает Люцилий. Звали его Альбуций. С детства получил он греческое воспитание, хотя, возможно, и не у кучера. Потом всю жизнь главнейшим желанием его было превратиться в грека и забыть этот ужасный defaut, что он римлянин. Люцилий рисует его, как он сидит в греческой одежде с изящным эротическим кулоном на шее и ест мясные деликатесы (II, 9). Может быть, в эти приятные минуты его позорное происхождение вспоминалось ему лишь как иллюзия. Однажды он был в Афинах и более чем когда-либо желал забыть свое несчастье. Вдруг повстречались ему несколько соотечественников, которые разом пробудили его от сладкого сна, грубо назвав по имени. А оно звучало, увы, не по-гречески (II, 19). Как и Иванушка, Альбуций был в высшей степени индеферан ко всей скучной отжившей морали. Управляя Сардинией, он грабил жителей, был уличен и изгнан (Cic. De off. II, 50). Изгнание свое он проводил в Афинах, вероятно, жалуясь образованным эллинам на невежество и отсталость своих соотечественников.
О втором Иванушке рассказывает Полибий. «Авл Постумий заслуживает упоминания по следующим причинам. Он принадлежал к знатному дому и роду, но сам был пустой болтун и страшно хвастлив. С ранней юности он увлекался эллинским образованием и языком и переступал в этом отношении всякую меру… Наконец, Постумий вздумал написать на греческом поэму и политическую историю, во вступлении к которой он просит у читателей снисхождения, если он, как римлянин, не совладал с эллинским языком». А Катон очень остроумно высмеял его за это, спрашивая, кто же заставлял его писать по-гречески.
— Какой же ты пустомеля, Авл: ты извиняешься за ошибку, вместо того чтобы ошибки этой не делать. Ведь мы обычно просим прощения, если сделаем промах по неведению или если нас к этому принудят. Но тебя-то, спрашивается, кто толкал поступать так, что, еще не начав, ты уж просишь извинения?{114}
Так вот, этот Постумий, продолжает Полибий, «подражал наихудшему в эллинстве». Он язвительно называет его philedonos и phygoponos, т. е. любителем наслаждений и бегающим от трудов и опасностей. Например, он отправился на войну. Однако сразу по приезде у него открылся какой-то загадочный недуг и всю кампанию он преспокойно провел в соседнем греческом городке. Но как только бои кончились, произошло чудесное исцеление. Страдалец вскочил с одра и тут же написал в сенат донесение о войне, «со всеми подробностями, как будто сам участвовал в битвах» (XXXIX, 12). По-видимому, он тоже был в высшей степени индеферан к римским доблестям. Глядя на подобных людей, римляне старого поколения качали головами и говорили, что, верно, прав был Катон, браня греков: эта нация в корне развращена и, словно прокаженный, заражает своими пороками каждого, кто с ней соприкоснется (XXXIX, 12). Неудивительно, что появились люди, которые смотрели на эллинство, как дети на запретное лакомство. На людях демонстрировали полное презрение, а втихомолку приобщались к его соблазнительному блеску. Они полагали, говорит Цицерон, что у такой публики, как наша, их успех будет больше, если будут думать, что они чужды греческой премудрости (De or. II, 154; 4).
Сципион
и его друзья хотели понять, по какому пути должен идти Рим, как смотреть ему на греков. Кто они — наставники римлян, прекрасные полубоги или в них средоточие греха и порока? Учиться у них или бежать их, как чумы?Сципион вырос на греческой культуре. Отказаться от Платона и Ксенофонта, от философии и астрономии, от стихов и живописи было для него то же, что отказаться от самого себя. Притом Цицерон подчеркивает, что он всегда открыто общался с образованнейшими людьми из Греции (De or. II, 154), т. е. никогда и не думал скрывать своей любви под лицемерной маской. Один эпизод наглядно показывает его отношение к проповедям Катона.
Однажды афиняне попали в очень затруднительное положение. Чтобы разжалобить римлян, они решили отправить к ним послами не политиков, не риторов, а… трех лучших философов мира. Слух о великих мудрецах обогнал их самих. Римляне пришли в невероятное волнение. Особенно всем хотелось повидать Карнеада. Мастер блистательных парадоксов, он шутя выворачивал любой довод наизнанку, как перчатку. Молва говорила, что прибудет некий грек, «муж исключительного дарования, каким-то чудом покоряющий и пленяющий всех и вся» (Плутарх). Люди спорили, кому выпадет честь встретить их. Некий Ацилий с трудом выговорил себе право переводить их речи сенату — немудрено, ведь перевод этот ровно никому не был нужен, все и так знали греческий. Постумий Альбин, тогда претор, поспешил навстречу гостям и кокетничал перед ними своими знаниями и своим свободомыслием. Услыхав, что Карнеад отрицает все, он игриво спросил:
— Так ты считаешь, Карнеад, что я не претор, наш город не город, а граждане не граждане?
Молодежь, словно околдованная, толпами ходила за Карнеадом. Катон же был страшно встревожен. Он повсюду вопиял, что это потрясение всех основ, что нельзя приучать римскую молодежь к умозрению. Нужно срочно разобрать дело, чтобы эти опасные гости поскорее убрались из Рима. Пусть они ведут ученые беседы с детьми эллинов, а римская молодежь должна внимать только законам и властям. И к великому огорчению юношей, философы уехали (Polyb. XXXIII, 2; Lact. Inst. div. V, 14, 3–5; Plut. Cat. mai. 22; Paus. VII, 11, 4–5; Peter, Rutilius, fr. 3; Cic. Acad. II, 137). Так вот, оказывается, среди молодых людей, которые ходили за философами, был Сципион. Он говорил с ними, приглашал к себе и даже спустя многие годы обсуждал с друзья поразившие его тогда мысли (De or. II, 154–155; De re publ. III). А когда он возмужал, то говорил, что римским юношам необходимо изучать философию: их «следует как бы ввести в круг разума и науки» (De off. I, 90). Глядя на это, мы могли бы причесть его к друзьям Постумия и Альбуция.
Но тот же человек безжалостно клеймил во время цензуры многочисленных римских Иванушек, закрыл школу танцев, ибо предки считали это непристойным, и горячо призывал сограждан быть верными нравам предков. И всю жизнь для него путеводной звездой оставались не легкие греческие нравы, а суровые римские доблести. И глядя на его цензуру и общественную деятельность, мы могли бы подумать, что перед нами ученик Катона. Как же примирить эти противоречия?
Сципион страстно любил оба мира — и Элладу, и Рим. И его мечта была — некое соединение, синтез их. Должно было произойти слияние двух идей: римской и эллинской. Римская идея была в римском характере, римских доблестях — словом, идея нравственная. Быть может, даже сам идеал римлянина впервые четко сформулирован был Сципионом и его друзьями. Конечно, идеал этот существовал всегда. Но существовал в виде некой неясной идеи. Сципиону же и друзьям его удалось идею эту выразить и облечь в ясную форму. Греческая идея была в культуре. В этом соединении и был смысл его кружка. Люцилий, скажем, заявляет, что его учитель грек Аристофан. В то же время он с гневом и презрением высмеивает Альбуция, который предпочел быть греком, «а не римлянином… соотечественником… центурионов, величайших людей, героев и знаменосцев» (II, 19).
Но интереснее всего для нас мнение старейшего члена кружка, воспитателя самого Сципиона и наставника всех его друзей — Полибия. Как и его названый сын, он очень хорошо знал оба мира. Он любил римлян, но он был грек и жил в эпоху великого унижения своей родины. Мы вправе ожидать, что его самолюбию льстило раболепное восхищение Постумия и Альбуция, что его национальная гордость торжествовала при мысли, что покоренная силой оружия Греция покорила дикого победителя. Да и можно ли было пожелать этим западным варварам судьбы лучше, чем превратиться в эллинов?
Оказывается, ничего подобного. Как мы видели, Постумия он осыпает самыми злыми насмешками и с сочувствием приводит язвительные слова Катона. В чем же ошибка Постумия? В том, что он заимствовал худшее, что было в эллинстве. Что же такое это худшее? Довольно ясно — греческие нравы. Он стал труслив, хвастлив и болтлив, т. е. приобрел те самые черты, которые современники считали характерными для греков. Во всей своей «Истории» Полибий с глубоким уважением и восхищением говорит о римских нравах, которые и вознесли римлян на такую высоту. Он пишет о моральном превосходстве римлян над всеми другими народами и, конечно, над греками. Причем не только над его развращенными и порочными современниками, но и над эллинами былых славных времен. Эмилий Павел затмил Аристида и Эпаминонда, а ведь эти герои считались вершиной нравственного совершенства эллинства.