Полина
Шрифт:
— Берите же вашу чашку.
Мы напились чаю, сели в карету и поехали к нанятому домику.
Он был невелик, с зелеными жалюзи, с садиком, полным цветов, — настоящий английский домик. Нижнее жилье было общее. Первый этаж предназначался для Полины, а второй — для меня.
Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, — гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы — в них уже лежало белье.
— Что это? — спросила Полина.
— Когда вы поступите в пансион, — отвечал я, — вам понадобится это белье. Оно помечено вашими инициалами «П» и «Н»:
Полина де Нерваль.
— Благодарю, брат, — сказала она, пожимая мне руку. В первый раз она назвала меня этим именем после нашего объяснения, но на этот раз оно не показалось мне неприятным.
Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, сделанные по последней парижской моде, и простая
— Альфред, — сказала графиня, заметив их. — Я должна была одна войти сюда, чтобы найти все эти вещи. Мне стыдно, что я заставила вас столько хлопотать о себе. Притом не знаю, будет ли прилично…
— Вы возвратите мне все это, когда получите плату за свои уроки, — прервал я. — Брат может помогать своей сестре.
— Он может даже дарить ей, когда богаче, чем она, и в этом случае, тот, кто дарит, — счастлив.
— О! Вы правы! — вскричал я. — И ни одна нежность сердца от вас не ускользнет… Благодарю… благодарю.
Потом мы прошли в кабинет. На фортепьяно лежали новейшие романсы Дюшанжа, Лабарра и Плантада, самые модные отрывки из опер Беллини, Мейербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и впала в глубокую задумчивость.
— Что с вами? — спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице, и что она как будто забыла о моем присутствии.
— Странная вещь, — бормотала она, отвечая вместе и на свою мысль и на мой вопрос, — не более недели прошло, как я пела этот самый романс у графини М., тогда у меня была семья, имя, положение. Прошло восемь дней, и ничего этого уже нет… — Она побледнела и скорее упала, чем села, в кресло. Можно было сказать, что она умирает. Я подошел к ней, она закрыла глаза; я понял, что она предалась своим воспоминаниям. Я сел подле нее и, положив ее голову на свое плечо, сказал:
— Бедная сестра!..
Тогда она начала плакать, но на этот раз без конвульсий, без рыданий; это были слезы грустные и молчаливые, слезы, которые не лишены известной приятности, которым присутствующие умеют дать полную свободу. Через минуту она открыла глаза и улыбнулась.
— Благодарю вас, — сказала она, — что вы дали мне поплакать.
— Я не ревную более, — отвечал я.
Встав, она спросила меня, есть ли здесь второй этаж.
— Да, и расположен так же, как и этот.
— Будет ли он занят?
— Это вы решите.
— Надо принять со всею ответственностью положение, в которое поставила нас судьба. В глазах света вы брат мой и, естественно, должны жить в одном доме со мной, ведь все нашли бы странным, если бы вы стали жить в другом месте. Эти покои будут ваши. Пойдемте в сад.
Это был зеленый ковер с корзинкой из цветов. Мы обошли его два или три раза по песчаной аллее, потом Полина набрала цветов.
— Посмотрите на эти бедные розы, — сказала она, возвратившись, — как они бледны и почти без запаха. Не правда ли, они имеют вид изгнанников, которые томятся по своей родине? Мне кажется, они тоже имеют понятие о том, что называется отечеством, и страдают.
— Вы ошибаетесь, — сказал я, — эти цветы здесь родились; здешний воздух им привычен; это дети туманов, а не росы, и более пламенное солнце сожгло бы их. Впрочем, они созданы для украшения белокурых волос и будут гармонировать с матовым челом дочерей севера. Для вас, для ваших черных волос, нужны те пламенные розы, которые цветут в Испании. Мы поедем туда искать их, когда захотите.
Полина печально улыбнулась:
— Да, — сказала она, — в Испанию, в Швейцарию, в Италию… куда угодно… исключая Францию… — Потом она продолжала идти, не говоря ни слова, машинально обрывая лепестки роз по дороге.
— Неужели вы навсегда потеряли надежду туда возвратиться?
— спросил я.
— Разве я не умерла?
— Но переменив имя…
— Надо переменить и лицо.
— Итак, это ужасная тайна?
— Это медаль с двумя сторонами, у которой с одной стороны яд, а с другой — эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, каким чудом вы явились ко мне?
Мы сели на скамью под величественным платаном, который своей вершиной закрывал часть сада. Начал я свою повесть с самого приезда в Трувиль. Рассказал ей, как был захвачен бурей и выброшен на берег; как, отыскивая убежище, набрел на развалины аббатства; как, будучи разбужен шумом двери, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под камнем и как я оказался с тех пор связанным с тайной, в которую решил проникнуть. Потом рассказал ей о моем путешествии в Див, о полученной, там роковой новости и отчаянном намерении увидеть ее еще раз; об удивлении своем и радости, когда увидел под смертным покрывалом другую женщину; наконец, о ночном путешествии, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости своей, когда нашел ее. Я рассказал ей все это с тем выражением
чувств, которое, не говоря ничего о любви, заставляет ее биться в каждом произносимом слове. И в то время, когда говорил, я был счастлив и вознагражден. Я видел, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение, и некоторые из моих слов захватили ее сердце. Когда я окончил, она взяла мою руку, пожала ее, не говоря ни слова, и некоторое время смотрела на меня с чувством ангельской признательности. Потом прервала молчание:— Дайте мне клятву.
— Какую? Говорите.
— Поклянитесь мне самым для вас священным, что вы не откроете никому на свете моей тайны, по крайней мере до тех пор, пока я, мать моя или граф будем живы.
— Клянусь честью! — ответил я.
— Теперь слушайте.
Глава VII
Нет надобности говорить вам о моей семье, вы ее знаете: моя мать, несколько дальних родственников, вот и все. Я имела порядочное состояние…
— Увы! — прервал я. — Почему вы не были бедны!
— Мой отец, — продолжала Полина, не показывая, что она заметила, с каким чувством это было сказано, — оставил после смерти сорок тысяч ливров ежегодного дохода. Кроме меня, не было других детей, и я вступила в свет богатой наследницей.
— Вы забываете, — сказал я, — о своей красоте, соединенной с блестящим воспитанием.
— Вы беспрестанно перебиваете меня и не даете продол жать, — отвечала мне, улыбаясь, Полина.
— О! Вы не можете рассказать, как я, о том впечатлении, которое вы произвели в свете: эта часть истории известна мне лучше, чем вам. Вы были, не подозревая сами, царицей всех балов, царицей с почетным венком, незаметным только для ваших глаз. Тогда-то я увидел вас. В первый раз это было у княгини Бел… Все, что только было знаменитого и известного, собралось у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных поочередно подходили к фортепьяно. Все самое прекрасное в музыке и пении соединилось тут, чтобы восхитить толпу дилетантов, всегда удивляющуюся, встречая в свете то совершенство в исполнении, которого мы требуем и так редко находим в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя. Отчего мое сердце забилось при этом имени, произнесенном в первый раз при мне? Княгиня встала, взяла вас за руку и повела, почти как жертву, к этому алтарю мелодии. Скажите мне, отчего, когда я увидел ваше смущение, страх охватил меня, как будто вы были моей сестрой, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, более, чем вы, но вы были далеки от мысли, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, которое страшилось вашим страхом и восхищалось вашим торжеством. Ваши уста открылись, и мы услышали первые звуки голоса, еще дрожащего и неверного. Но вскоре ноты сделались чистыми и звучными, ваши глаза поднялись от земли и устремились к небу. Толпа, окружавшая вас, сомкнулась, и не знаю даже, услышали ли вы ее рукоплескания: ваша душа, казалось, парила над нею. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако полная слез, какую мог создать один только он. Я не рукоплескал вам — я плакал. Вы возвратились на свое место при шуме похвал. Но я не смел подойти к вам и сел так, чтобы видеть вас постоянно. Вечер продолжался. Музыка потрясала восхищенных слушателей своей гармонией. Я же ничего не слышал с тех пор, как вы отошли от фортепьяно, все мои чувства сосредоточились на одном: я смотрел на вас. Помните ли вы этот вечер?
— Да, я припоминаю его, — сказала Полина.
— Потом, — продолжал я, не думая, что прерываю ее рас сказ, — я услышал однажды не эту самую арию, а народную песенку, мелодия которой была близка ей. Это было в Сицилии, вечером одного из тех дней, которые созданы только для Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня в вечернем сумраке терялся морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; за берегом простиралось море, неподвижное и блестящее, как серебряное зеркало. По правую сторону резкой чертой отделялся от золотого фона город, как на одной из картин первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые помечены именами Чимабуэ или Джотто. Поблизости от меня молодая девушка возвращалась от фонтана, неся на голове древнюю амфору и напевая песенку, о которой я говорил вам. О, если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка! Я закрыл глаза и опустил голову на грудь: море, берег, храмы, все исчезло, даже эта девушка, которая, как волшебница, отодвинула меня на три года назад и перенесла в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и, смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мной, потому что в то время вы уже не были молодой девушкой, которую я так любил, и которую называли Полина Мельен, вы были графиней Безеваль… Увы!.. Увы!..