Полная иллюминация
Шрифт:
«Я не знаю, что делать», — сказал герой.
«И я не знаю».
После этого надолго настала засуха слов. Мы только удаляли кукурузные листья. Я не беспокоился о том, про что говорила Августина. Я жаждал услышать говорящим Дедушку. Почему он мог сказать важные вещи женщине, с которой раньше никогда не встречался, если он не мог сказать эти вещи мне? А может, он ей ничего не сказал. А может, он обманывал. Вот чего мне хотелось: чтобы он презентовал ей неистины. Она не заслуживала правды так, как я ее заслуживал. А может, мы оба ее заслуживали, и герой тоже. Все мы.
«О чем бы нам побеседовать?» — спросил я, потому что знал, что говорить было для нас элементарной вежливостью. «Я не знаю». — «Должно же быть что-то». — «Хочешь еще что-нибудь узнать про Америку?» — спросил он. «В данный момент ничего не приходит в голову». — «Ты знаешь про Таймс-сквер?» — «Да, — сказал я. — Таймс-сквер в Манхэттене, на 42-й улице и авеню Бродвей». — «Ты знаешь про людей, которые целыми днями сидят перед игральными автоматами и просаживают в них все свои деньги?» — «Да, — сказал я. — Лас-Вегас, штат Невада. Я читал про это в статье». — «Как насчет небоскребов?» — «Конечно. Всемирный торговый центр. Эмпайр стейт билдинг. Башня Сирс». Не могу уразуметь почему, но я не был горд тем, что столько знал про Америку. Я этого стыдился. «Что еще?» — сказал
«Что ты имеешь в виду, про меня с ней?» — «Я хочу только слушать». — «Не знаю, что сказать». — «Расскажи о том, когда ты был молод и как у тебя тогда с ней было?» Он сделал смех. «Когда я был молод?» — «Расскажи что угодно». — «Когда я был молод, — сказал он, — я любил сидеть у нее под платьем во время семейных обедов. Вот что я помню». — «Расскажи мне». — «Я про это очень давно не вспоминал». Я не изрек ничего, чтобы он продолжал. Временами это было особенно трудно из-за избытка молчания. Но я понял, что молчание было необходимо ему, чтобы говорить. «Я водил руками вверх-вниз по ее варикозным венам. Я не знаю ни почему, ни как это началось. Просто я так делал. Я был ребенок, а с ребенка какой спрос. Я это вспомнил, потому что упомянул о ее ногах». Я отказался изречь хотя бы одно слово. «Это все равно, что большой палец сосать. Я это делал, мне было приятно, вот и все». Молчи, Алекс. Ты не обязан говорить. «Я на мир смотрел сквозь ее платья. Я все видел, а меня не видел никто. Как из крепости, из укрытия под одеялом. Я маленький был совсем. Года четыре. Пять. Не знаю». Своим молчанием я давал ему пространство для заполнения. «Я чувствовал себя в безопасности и в покое. Знаешь, по-настоящему в безопасности и по-настоящему в покое. Я это чувствовал». — «В безопасности и в покое от чего?» — «Я не знаю. В безопасности и в покое от опасности и беспокойства». — «Это славный рассказ». — «Правдивый. Я не выдумываю». — «Конечно. Я знаю, что ты достоверен». — «Нет, просто иногда мы выдумываем вещи, только чтобы не молчать. Но это было по-настоящему». — «Я знаю». — «Серьезно». — «Я тебе верю». Наступило молчание. Оно было таким тяжелым и долгим, что я был вынужден заговорить. «Когда ты перестал прятаться у нее под платьем?» — «Не знаю. Может, в пять лет, может, в шесть. Может, позже. Вырос, наверное, просто из этих дел. Видно, кто-нибудь мне сказал, что больше так делать не следует». — «Что еще ты помнишь?» — «Что ты имеешь в виду?» — «Про нее. Про себя и про нее». — «Почему тебе это так любопытно?» — «А почему ты этого так стыдишься?» — «Помню эти ее вены, помню запах моего тайного укрытия — так я о нем думал, как о тайне, — и еще помню, как бабушка однажды сказала мне, что я счастливчик, потому что я смешной». — «Ты очень смешной, Джонатан». — «Нет. Это последнее, чего бы мне хотелось». — «Почему? Быть смешным — великая вещь». — «Нет, не великая». — «Это почему?» — «Раньше я считал, что юмор — это единственный способ по достоинству оценить красоту и ужас мира, воспеть жизнь во всем ее многообразии. Ты понимаешь, что я имею в виду?» — «Да, конечно». — «А теперь я считаю, что все наоборот. Юмор — это способ укрыться от ужаса и красоты». — «Проинформируй меня еще про когда ты был молод, Джонатан». Он сделал новый смех. «Почему ты смеешься?» Он засмеялся снова. «Проинформируй меня». — «По пятницам, когда я был маленьким, я оставался ночевать в бабушкином доме. Не каждую пятницу, но часто. При встрече она отрывала меня от земли одним из своих чудесных пугающих объятий. На следующий день перед уходом я опять взмывал в небо на крыльях ее любви. Я смеюсь, потому что только много лет спустя догадался, что она меня таким образом взвешивала». — «Взвешивала?» — «Когда ей было столько, сколько нам сейчас, она питалась отходами, идя босиком через всю Европу. Ей было важно — важнее, чем мое веселье, — чтобы после каждого прихода к ней я прибавлял в весе. Я думаю, она хотела иметь самого жирного внука в мире». — «Расскажи мне еще про эти пятницы. Расскажи мне про замеры, и юмор, и прятки под ее платьем». — «Я думаю, я отговорился». — «Ты должен говорить». Жалко тебе меня стало? Ты поэтому упорствуешь? «По вечерам, когда я оставался на ночь, мы с бабушкой выкрикивали слова с ее заднего крыльца. Вот что я помню. Мы выкрикивали самые длинные слова, какие только могли припомнить. Фантасмагория! — выкрикивал я». Он засмеялся. «Это слово я помню. Потом она выкрикивала какое-нибудь слово на идиш, которое я не понимал. Потом я выкрикивал: Допотопный!» Он выкрикнул это слово на всю улицу, что могло бы послужить причиной смущения, но только на улице никого не было. «А потом я смотрел, как вздуваются вены на ее шее, пока она выкрикивает новое слово на идиш. Наверное, мы оба были тайно влюблены в слова». — «И оба были тайно влюблены друг в друга». Он снова засмеялся. «Что за слова она выкрикивала?» — «Я не знаю. Никогда не знал их значения. Но они до сих пор у меня в ушах». Он выкрикнул какое-то слово на идиш на всю улицу. «Почему ты не спросил у нее, что означают эти слова?» — «Я боялся». — «Чего ты боялся?» — «Не знаю. Всего боялся. Я знал, что мне не следует спрашивать, и не спросил». — «Возможно, она жаждала, чтобы ты спросил». — «Нет». — «Возможно, ей нужно было, чтобы ты спросил, потому что без вопроса у нее не было повода тебе рассказать». — «Нет». — «Возможно, она кричала: Спроси же! Спроси меня, о чем я кричу!»
Мы чистили кукурузу. Молчание было горой.
«Ты помнишь весь этот бетон во Львове?» — спросил он.
«Да», — сказал я.
«Я тоже».
Молчание еще выросло. Мы исчерпали темы для разговоров, важные темы. Все казалось недостаточно важным.
«Что ты пишешь в дневнике?» — «Делаю заметки». — «О чем?» — «Для книги, над которой работаю. Детали, которые хочу запомнить». — «Про Трахимброд?» — «Точно». — «Это хорошая книга?» — «У меня
пока одни отрывки. Несколько страниц я написал летом, перед поездкой, несколько — в самолете в Прагу, несколько — в поезде во Львов, несколько — вчера ночью». — «Прочти мне из них». — «Мне неловко». — «Это не так. Это ловко». — «Нет». — «Ловко, когда ты декламируешь мне. Меня это усладит, я тебе обещаю. Я легко восхищаем». — «Нет», — сказал он, и тогда я совершил вещь, которую счел допустимой и даже смешной. Я взял его дневник и раскрыл его. Он не сказал, что мне можно его прочесть, но и назад не попросил. Вот что я прочел:Он сообщил отцу, что в состоянии заботиться о Маме и Игорьке. Эти слова надо было сказать, чтобы они стали правдой. Наконец, он созрел. Его отец не мог поверить своим ушам. «Что? — спросил он. — Что?» И Саша вновь сообщил ему, что будет заботиться о семье, что поймет, если отцу придется уйти и никогда не вернуться, что от этого он не перестанет считать его отцом. Он сообщил отцу, что все ему простит. О, в какую ярость пришел отец, как рассвирепел, и он сообщил Саше, что убьет его, и Саша сообщил отцу, что убьет его, и они двинулись друг на друга с насилием, и отец сказал: «В лицо мне это скажи, а не в пол», и Саша сказал: «Ты мне не отец».
Когда Дедушка и Августина сошли из дома, мы закончили стопку кукурузы и оставили ее листья в стопке по другую сторону крыльца. Я успел прочесть несколько страниц из его дневника. Некоторые сцены были подобны этой. Некоторые были совсем другими. Некоторые произошли на заре истории, а некоторые еще не произошли. Я понял, что он делает, когда так записывает. Сначала это привело меня в ярость, потом опечалило, потом я испытал прилив благодарности, потом опять ярость, и так я переходил от одного чувства к другому сотни раз, задерживаясь на каждом лишь на мгновение и потом сразу устремляясь к следующему.
«Спасибо, — сказала Августина, экзаменуя стопки, одну из кукурузы и одну из листьев. — Вы сделали очень добрую вещь». — «Она отведет нас в Трахимброд, — сказал Дедушка. — Нам нельзя расточать время. Уже и так поздно». Я сообщил об этом герою. «Скажи ей от меня спасибо». — «Спасибо», — сказал я ей. А Дедушка сказал: «Она знает».
Необычайнейший прием по случаю свадьбы!
или
После свадьбы жизнь начинает катиться под гору, 1941
В ОПРЕДЕЛЕННОМ СМЫСЛЕ семья невесты начала подготавливать дом к свадебным торжествам задолго до появления Зоши на свет, но лишь после того, как мой дедушка неохотно сделал ей предложение (встав не на одно, а на оба колена), приготовления достигли своего апогея. Паркетные полы покрыли белой холстиной, столы составили в ряд, протянувшийся от родительской спальни до кухни, каждый — в оперении скрупулезно расставленных именных табличек, над размещением которых промучились несколько недель. (Авра не может сидеть рядом с Зошей, но должен быть недалеко от Йошки и Либби, если только для этого не придется сажать Либби рядом с Анцелем, или Анцеля рядом с Аврой, или Авру рядом с цветочным горшком, потому что у него ужасная аллергия, и это его убьет. И любой ценой сажайте Несгибанцев и Падших по разные стороны стола.) Для новых окон были куплены новые занавески не потому, что старые занавески на старых окнах нуждались в замене, а потому, что Зоша выходила замуж, а это требовало смены и занавесок, и окон. Новые зеркала были отдраены до блеска; державшие их рамы в стиле а-ля антик припорошены а-ля пылью. Гордые родители Менахем и Това следили за тем, чтобы все — вплоть до самой последней мелочи — было из ряда вон.
На самом деле их дом состоял из двух домов, соединенных на уровне чердаков после того, как затеянная Менахемом рискованная авантюра с форелью стала приносить баснословную прибыль. Это был не только самый большой, но и самый неудобный дом в Трахимброде: иной раз, чтобы перейти в соседнюю комнату, надо было подняться и спуститься на три этажа, минуя двенадцать комнат. Каждая половина имела свое назначение: в одной были спальни, детская и библиотека, в другой — кухня, гостиная и кладовка. Два погреба — в одном размещались внушительные винные стеллажи, которые Менахем все обещал заполнить когда-нибудь внушительными винами, в другом Това уединялась для вышивания, — были разделены всего лишь кирпичной стеной, но на практике переход из одного в другой занимал четыре минуты.
Все в этом Сдвоенном Доме свидетельствовало о новообретенном богатстве его хозяев. Веранда была достроена только наполовину и выпирала сзади, как кусок разбитого стекла. Мраморные колонны праздных винтовых лестниц соединяли полы с потолками. Потолки нижних этажей были подняты, что сделало комнаты третьего этажа пригодными для жизни исключительно детей и карликов. В нужнике во дворе фарфоровые унитазы сменили кирпичные стульчаки без сидений, на которых справляли большую нужду все остальные жители штетла. Безупречный садик был перекопан и засыпан гравием, по краям которого высадили азалии, постриженные так коротко, что они никогда не цвели. Однако больше всего Менахем гордился строительными лесами — этим символом постоянных перемен, постоянного стремления к лучшему. По мере того как строительство продвигалось, он все сильнее любил их изменчивый остов из стропил и балок, любил его даже больше, чем сам дом, и в конечном итоге убедил упрямого архитектора вписать их в окончательный проект. Рабочие тоже были в него вписаны. То есть уже не сами рабочие, а местные актеры, которым платили за то, чтобы они одевались рабочими, разгуливали по настилам строительных лесов, вколачивали в безропотные стены бесполезные гвозди, выдирали эти гвозди, сверялись с чертежами. (Сами чертежи тоже были вписаны в чертежи, а в те чертежи были вписаны чертежи с чертежами чертежей…) Перед Менахемом стояла вот какая проблема: денег у него было больше, чем вещей, которые он мог бы на них купить. Менахем нашел ей вот какое решение: вместо того чтобы покупать новые вещи, он продолжит покупать те, которыми уже обладает, подобно тому, как человек на необитаемом острове пересказывает, всякий раз приукрашивая, один и тот же уцелевший в памяти анекдот. Он мечтал, чтобы Сдвоенный Дом был подобен бесконечности, всегда лишь часть самого себя (намек на бездонность хозяйского кошелька), вечно приближаясь, но никогда не достигая завершения.
Грандиозно! Почти все грандиозно, Това!
Какой дом! И, кажется, ты, даже с лица спала, дорогая.
Божественно! Все должны просто лопаться от зависти.
Свадьба (прием по случаю свадьбы) была главным событием 1941 года, с таким количеством собравшихся, что если бы дом сгорел или провалился под землю, от еврейской части населения Трахимброда не осталось бы и следа. Формальному приглашению, разосланному ровно за неделю до назначенной даты, предшествовало неформальное, разосланное за несколько недель до торжественного события.