Полночь в Достоевском
Шрифт:
— Суть не в этом. Суть в том, что все сходится. Это формулировка, это мастерски, это структурировано.
— Он американец, Илгаускас, как и мы.
— Русский — всегда русский. Он даже говорит с легким акцентом.
— Я не слышу акцента.
— А ты послушай. Он есть, — сказал я.
Я не знал, был акцент или нет. Норвежскому клену необязательно было быть норвежским. Мы вырабатывали спонтанные вариации на основе материала из нашего окружения.
— Ты сказал, что он живет в этом доме. Я согласился, — сказал я. — Я говорю, что он живет там с сыном и женой сына. Ее зовут Ирина.
— А сын. Илгаускас, так
— Нам не нужно имя. Он Илгаускас. Это все, что нам нужно, — сказал я.
Волосы у него были спутанные, пиджак пыльный и заляпанный, готовый разойтись по плечевым швам. Он наклонился к столу — квадратная челюсть, сонный вид.
— Если мы изолируем шальную мысль, проходящую мысль, — сказал он, — мысль, происхождение которой непостижимо, тогда мы начнем понимать, что мы обыденно помешаны, каждодневно безумны.
Нам понравилась идея каждодневного безумия. Это казалось таким правдивым, таким реальным.
— В самой глубине нас, — сказал он, — только хаос и мрак. Мы изобрели логику, чтобы забить назад природных себя. Мы утверждаем или отрицаем. Мы ставим «Н» после «М».
«Самая глубина нас, — подумали мы. — Он правда так сказал?»
— Единственные законы, что имеют значение — законы мышления.
Его кулаки прижимались к столу, белые костяшки.
— Все прочее — дьяволопоклонничество, — сказал он.
Мы ходили гулять, но не встречали нашего человека. Венки с передних дверей в основном исчезли, случайная нахохлившаяся фигура, счищающая снег с лобового стекла машины. Вскоре мы начали понимать, что эти прогулки — не обычные брождения вне кампуса. Мы не смотрели на деревья или вагоны, как обычно, именуя, считая, каталогизируя. Все стало иначе. Была какая-то мера в человеке в куртке с капюшоном, старом сутулом теле, лице, обрамленном монашеским куколем, история, поблекшая драма. Нам хотелось увидеть его еще раз.
В этом мы сошлись, я с Тоддом, и, между прочим, совмещали усилия, чтобы описать его день.
Он пьет черный кофе, из маленькой чашки, и черпает хлопья из детской миски. Когда он наклоняется к ложке, его голова практически покоится на миске. Он никогда не заглядывает в газету. После завтрака он возвращается в комнату, где садится и думает. Заходит сноха и застилает постель — Ирина, хотя Тодд так и не уступил уместности этого имени.
Кое — когда мы заматывали лица шарфами и говорили приглушенно, только глаза открыты улице и погоде.
В доме два школьника и маленькая девочка, ребенок сестры Ирины, она здесь по пока не определенным причинам, и старик часто проводит утро, урывками посматривая мультики с ребенком, хотя и не садясь рядом с ней. Он занимает кресло вдали от телевизора, время от времени засыпает. С открытым ртом, говорили мы. Голова наклонена, рот целиком открыт.
Мы не понимали, зачем это делаем. Но мы пытались быть скрупулезными, каждый день добавляя новые элементы, делая правки и добавки, и все время оглядывая улицы, пытаясь вызвать человека объединенной силой воли.
На обед суп, каждый день суп, домашний, и он держит большую ложку над суповой тарелкой — старомодной деревенской миской — в довольно детской манере, готовый опустить и зачерпнуть.
Тодд сказал, что Россия для него слишком велика. Он терялся в просторах.
Рассмотреть Румынию, Болгарию. Еще лучше — Албанию. Он христианин, мусульманин? С Албанией, сказал он, мы углубляем культурный контекст. Слово «контекст» было его козырем.Когда он готов к прогулке, Ирина хочет помочь застегнуть парку, анорак, но он отделывается парой резких слов. Она пожимает плечами и отвечает в том же духе.
Я осознал, что забыл сказать Тодду, что Илгаускас читает Достоевского в оригинале. Это была возможная правда, полезная правда. Она делала Илгаускаса, в контексте, русским.
Он носит штаны с подтяжками, пока мы наконец не решили, что нет; слишком близко к стереотипу. Кто бреет старика? Он бреется сам? Нам так не хотелось. Но тогда кто и как часто?
Это была моя хрустальная цепочка — старик и Илгаускас и Достоевский и Россия. Никак не мог выкинуть ее из головы. Тодд сказал, что это станет трудом моей жизни. Я потрачу всю жизнь в пузыре мыслей, совершенствуя цепочку.
У него нет своего туалета. Ему отведен тот же, что детям, но кажется, что он никогда туда не ходит. Он близок к невидимости, насколько это возможно в хозяйстве из шестерых. Сидит, думает, исчезает на прогулки.
Мы поделились друг с другом его образом в кровати, ночью, разум плывет в прошлое — село, холмы, семья погибла. Мы каждый день шагали по тем же улицам, как одержимые, и говорили приглушенно, если были не согласны. Это входило в нашу диалектику, наш вариант взвешенного неодобрения.
От него наверняка пахнет, но единственный, кто это замечает — старшая, девочка, тринадцати. Время от времени она корчит гримасы, проходя за ужином за его стулом.
Был десятый день подряд без солнца. Число было произвольное, но настроение начало падать, не из-за холода или ветра, а из-за отсутствия света, отсутствия человека. Наши голоса приобрели тревожную нотку. Нам вдруг пришло в голову, что он мог умереть.
Мы говорили об этом всю дорогу до кампуса.
Сделать его мертвым? Продолжать собирать его жизнь посмертно? Или же кончить все немедленно, завтра, послезавтра, прекратить ходить в город, прекратить его поиски? Одно я знал. Он не умер албанцем.
На следующий день мы стояли в конце улицы, где располагался назначенный ему дом. Мы пробыли там с час, не говоря почти ни слова. Ждали, что он появится? Не уверен, что сами знали. Что, если бы он вышел из другого дома? Что бы это значило? Что, если бы кто-то вышел из назначенного дома, юная пара с лыжным снаряжением к машине на дорожке? А может, мы просто проявляли почтительное уважение, в молчании стоя у жилища покойного.
Никто не вышел, никто не зашел, и мы удалились, неуверенные в себе.
Минуты спустя, на подходе к железной дороге, мы увидели его. Замерли и показали друг на друга, миг задержавшись в этой позе. Это было невероятно здорово, это было волнительно, видеть наяву, видеть, как все становится трехмерным. Он повернул на улицу, что была под прямым углом к нашей. Тодд хлопнул меня по руке, повернулся и побежал трусцой. Мы возвращались туда, откуда только пришли. Свернули, припустили по улице, обошли угол и стали ждать. Через какое-то время он появился, теперь прогуливаясь в нашем направлении.