Полное собрание рассказов
Шрифт:
Отцу всегда казалось, что одевается он, как настоящий художник, в яркие наряды, делающие его узнаваемым; в последние годы он, уже почтенный старик, расхаживал в таком виде по улицам вокруг дома. В его накидках-пончо, костюмах в клеточку, шляпах-сомбреро и широких галстуках не было никакой показухи. Ему казалось, что подобные наряды вполне подходят человеку, придерживающемуся определенных жизненных взглядов, и он презирал тех своих коллег, кто стремился выдать себя за гвардейца или же биржевого брокера. К коллегам-художникам он относился в целом вполне дружелюбно, хотя я ни разу не слышал от него сколько-нибудь положительных отзывов об их работах. Академию он считал клубом; ему нравилось посещать торжественные обеды, он часто заходил в школы, где мог излагать свои взгляды на искусство в лучших традициях джонсонианской [52] терминологии. Он ни на секунду не сомневался в том, что функция живописи сводится к чистой изобразительности; критиковал своих коллег за неточности в анатомии, «тривиальность» и «неискренность». За это его необдуманно упрекали в консерватизме, но отец никогда не был консерватором, когда речь заходила об искусстве. Он питал крайнее отвращение к стандартам своей юности. Должно быть, в ту пору он был крайне старомодным молодым человеком, поскольку воспитывался в эпоху прославления уистлерианской [53] декоративной живописи, а первой его работой, попавшей на выставку, была «Запуск воздушных шаров в Манчестере» — огромное полотно с множеством драматичных человеческих фигур, вполне в манере Фрица. Писал он в основном портреты — среди них было много посмертных, и выставлялись они в колледжах, залах и холлах разных организаций. Ему редко удавались изображения женщин, он, отчасти вполне осознанно, наделял их некой абсурдной величавостью. Зато с какой любовью
52
Стиль, названный в честь английского писателя и лексикографа Сэмюэла Джонсона (1709–1784); тяжелый, напыщенный, близкий к классицизму.
53
Уистлер, Джеймс Эббот Макнейл (1834–1903) — художник и график, учившийся в Российской императорской академии искусств, а затем — в Париже; являлся поклонником Веласкеса, японских гравюр и вообще всего восточного изобразительного искусства, считался авангардистом, активно пропагандировал формализм в эстетике.
54
1935.
55
Так назывались амаликитянские цари (книга Чисел, 24:7, Первая книга Царств, 15:8).
56
Израелита.
Покупателем этого полотна был сэр Лайонел Стерн.
— Честный добрый старина Лайонел, — сказал отец, наблюдая, как огромное полотно упаковывают перед отправкой в «Кенсингтон-Пэлас-Гарденс». — С радостью пожал бы его большую волосатую лапу. Так и вижу его перед собой — чудесный упитанный господин с толстой золотой цепочкой от часов поперек живота, который на протяжении всей жизни занимался варкой мыла или плавил медь и у которого просто не было времени прочесть Клайва Белла. [57] В каждом веке находились люди, подобные ему, всегда готовые поддержать живопись.
57
Белл, Артур Клайв — английский искусствовед, приверженец формализма.
Я пытался объяснить ему, что Лайонел Стерн молод и, как элегантный и изысканный миллионер, является на протяжении вот уже десяти лет законодателем эстетской моды. «Чепуха! — возражал отец. — Люди, о которых ты говоришь, коллекционируют полотна Гогена с расчлененными негритянками. А мои работы нравятся лишь обывателям, и, клянусь Богом, самому мне симпатичны исключительно обыватели!»
Был у моего отца и еще один, менее престижный источник заработка. Регулярно раз в год он получал гонорар от владельцев фирмы «Гудчайлд и Голдли», дельцов с Дьюк-стрит, за так называемую «реставрацию». Сумма эта составляла весьма существенную часть годового дохода; без нее были бы невозможны уютные званые обеды на несколько персон, путешествия за границу, кебы, мотающиеся между Сент-Джонс-Вудом и «Атенеумом», [58] преданные слуги джеллаби, орхидея в петлице — словом, все эти приятные удобства и мелочи, так украшающие существование и придающие приличествующий джентльмену облик. А все дело в том, что отец еще в художественной школе научился писать, и довольно сносно, в манере почти любого из мастеров английского портрета, и в частных коллекциях, а также в музеях Нового Света, эти разносторонние его работы были представлены весьма широко. Лишь немногие из друзей знали об этом его приработке, а перед теми, кто знал, он оправдывался с присущей ему прямотой: «Гудчайлд и Голдли покупали эти картины за то, что они есть, — как мои собственные работы. И платили не больше, чем за ловкость рук. А то, что они делали с ними после, не моего ума дело. И с моей стороны было бы просто глупостью обходить рынки сбыта, официально идентифицировать свои творения и огорчать тем самым вполне приличных людей. Уж лучше пусть любуются прекрасными своими полотнами, не зная истинной даты их создания, чем сходят с ума, думая, что в руки им попал подлинник Пикассо».
58
Лондонский клуб для ученых и писателей; основан в 1824 г.
Именно из-за того, что отцу приходилось писать по заказу Гудчайлда и Голдли, мастерская его предназначалась исключительно для работы. К этому отдельно стоящему зданию подойти можно было лишь со стороны сада, из общего пользования оно исключалось. Раз в год, когда отец отправлялся за границу, там устраивали генеральную уборку; раз в год, накануне отправки картин на выставку в Королевскую академию художеств, в мастерскую приглашались друзья. Отец находил какое-то особое удовольствие в этих скучных, даже мрачных, ежегодных чаепитиях; мало того, он просто из кожи лез вон, чтоб придать им самый несимпатичный характер — с тем же усердием, с каким во всех остальных случаях стремился расцветить и оживить другие мероприятия. Там подавался черствый ярко-желтый пирог с тмином, известный мне еще с детства, — его называли «академический торт», в доме он появлялся всего лишь раз в году — из лавки на Праед-стрит. Там же выставлялся огромный чайный сервиз ворчестерского фарфора — свадебный подарок, — известный под названием «академические чашки»; там же угощали «академическими сандвичами» — крошечными, треугольными и совершенно безвкусными. Все эти вещи были неотъемлемой частью самых ранних моих воспоминаний. Не знаю, в какой именно момент эти приемы вдруг превратились из скучных собраний в то, чем они стали для отца в самом конце жизни — многолюдную и мрачноватую насмешку, печальную пародию на торжественный прием. Если в это время я находился в Англии, то был обязан появиться и привести с собой одного или двух друзей. Это было не трудно, поскольку за последние два года, как я уже говорил, отец мой превратился в модный объект интереса, привлекающий самую разношерстную толпу. «Когда я был молодым человеком, — как-то заметил он, сардонически обозревая сборище, — только в одном Сент-Джонс-Вуде проводилось двадцать, если не больше, подобных вечеринок. Представители культуры съезжались с трех до шести вечера отовсюду — от Кэмпден-Хилла и до Хэмпстеда. Полагаю, что сегодня наши маленькие собрания стали своего рода реликтом этой традиции».
Ради этих сборищ в мастерской на мольбертах красного дерева вывешивались его работы за последний год — за исключением, разумеется, произведений для Гудчайлда и Голдли; самое главное произведение размещалось у стены на фоне драпировки из красного репса. Год назад я присутствовал на последнем таком приеме. Воспоминания остались самые яркие. Там были Лайонел Стерн, леди Метроленд и еще около дюжины модных знатоков искусств. Вначале отец относился к своим новым клиентам с изрядной долей подозрительности, считая, что они явились сюда с единственной целью — высмеять пирог с тмином и безвкусные сандвичи, но вскоре полученные комиссионные разубедили его в этом. Люди просто не способны на столь изощренные шутки. Миссис Элджернон Ститч заплатила за картину года — яркую сцену из современной жизни, задуманную и исполненную с изысканным мастерством, — пятьсот гиней. Отец всегда придавал большое значение названиям своих работ, и, поиграв с такими, как «Идол народа», «Глиняные ноги», «Не в первую ночь», «Ночь их триумфа», «Успех и провал», «Нет среди приглашенных», «Присутствовали также», выбрал для этого своего полотна довольно загадочное
называние: «Пренебречь репликой». На нем была изображена грим-уборная ведущей актрисы за несколько минут до празднования ее премьеры. Она сидела за туалетным столиком спиной к посетителям, в зеркале было видно отражение ее лица, и оно выглядело таким усталым и измученным. Ее покровитель с хозяйским и самодовольным видом наполнял бокалы поклонников. На заднем плане перешептывались о чем-то еще несколько гостей, и была видна полуотворенная дверь в грим-уборную, возле которой, в коридоре, робко маячила пожилая парочка — судя по всему, провинциалы. Костюмы их говорили о том, что они смотрели представление с самых дешевых мест, и служащий, стоящий чуть позади, вовсе не был уверен, имеет ли право пустить их в комнату. И поступал неправильно, поскольку было ясно, что эти пожилые люди — родители знаменитой актрисы и что появились они не в самый подходящий момент. Неудивительно, что миссис Ститч пребывала в восторге от своего приобретения.Я так и не понял, как отец реагировал на нежданно свалившийся успех. Он мог писать, как и что ему заблагорассудится; возможно, остановился бы, в конце концов, на смутном изображении гор мусора после пикников — такие картины были особенно популярны в начале двадцатых и украшали стены галереи Мансард, — а мог бы вернуться в девяностые — к стандартам галереи Гросвенор. Возможно, он счел бы эту свою популярность более приемлемой, если б позволил себе роскошь уютно пристроиться в прошлом веке. Он умер в (1932) [59] году, так и не закончив последнюю свою работу. Я видел ее на самой ранней стадии создания, во время последнего приезда к отцу (на полотне был написан старый корабельный плотник, задумчиво разглядывающий док, где покоился огромный скелет лайнера компании «Кьюнард»; позже стало известно, что это «Куин Мэри». Его следовало назвать «Слишком велик?» [60] ). Отец нарисовал мужчине седую бороду и, видимо, просто упивался созданным образом. Тогда мы виделись в последний раз.
59
1939.
60
Картину следовало бы назвать «Снова?» и изобразить на ней однорукого ветерана Первой мировой, размышляющего над каской немецкого солдата.
Я не жил в Сент-Джонс-Вуде вот уже года четыре или пять. Демонстративного момента «ухожу из дому» не было. Формально отцовский дом оставался местом моего жительства. В нем была моя собственная спальня; там я держал несколько сундуков, набитых одеждой; там же висели две полки с книгами. Я так и не обрел какого-либо другого постоянного жилья, но за пять последних лет жизни отца ночевал в этой комнате под крышей раз десять, не больше. И объяснялось это вовсе не разрывом в отношениях. Нет, я по-прежнему находил удовольствие в общении с отцом, равно как и он со мной (если б я поселился там на постоянной основе, с собственным слугой и отдельным номером телефона, мы бы с ним могли сосуществовать вполне сносно), но в Лондон я заезжал на неделю-две и вскоре понимал, что напрягаю и даже расстраиваю отца и весь распорядок в доме в качестве редкого гостя. К тому же отец любил выстраивать четкие планы на ближайшее будущее. «Мальчик мой дорогой, — сказал он мне как-то в первый же вечер, — пожалуйста, пойми меня правильно. От души желаю, чтоб ты оставался здесь как можно дольше, но мне хотелось бы точно знать, будешь ли ты здесь во вторник четырнадцатого. И если да, явишься ли на обед». Так что я предпочитал оставаться в клубе или жить у менее организованных друзей и навещать отца как можно чаще, но только предупредив заранее.
Тем не менее я понимал, что дом был очень важной и значительной частью моей жизни. Он оставался неизменным на протяжении все этих лет — никаких кардинальных ремонтов и переделок. Вполне приличный дом, построенный году в 1840-м по тогдашней швейцарской моде, отделанный штукатурным гипсом и резными ставнями — один из целой улицы точно таких же домов, какой я впервые увидел и запомнил ее. К тому времени как отец умер, изменения в районе, хоть и не кардинальные, стали видны вполне отчетливо. Линия садов на заднем плане обрывалась в трех местах — там, где возвели многоквартирные дома. Первый из них привел отца в неописуемую ярость, и он написал об этом в «Таймс», адресовав собранию налогоплательщиков, а затем на протяжении шести недель размещал объявления о продаже своего дома. И лишь получил вполне щедрое предложение от строительного синдиката, желавшего расширить площади своей застройки, свое объявление снял. («За милю чую — это евреи, — ворчал он. — По запаху от бумаги ясно».)
То был (его первый антисемитский период; это был также) период самых больших профессиональных и материальных трудностей, когда его собственные картины никто не покупал, а рынок сомнительных старых мастеров резко сократился; публичные личности стремились увидеть в своих созданных на заказ портретах нечто «современное»; период, когда я как раз заканчивал университет и зависел от отца в плане денег на карманные расходы. То было трудное время в его жизни. Сам же я тогда еще не научился распознавать защитную линию обороны, которую люди называют «на грани безумия», и искреннее опасался, что отец действительно сходит с ума; его слабой стрункой всегда был элемент мании преследования, и, как известно, в момент крайнего напряжения такой человек может полностью потерять над собой контроль. Он стоял на противоположной стороне тротуара, наблюдая, как возводится новый дом, — подозрительная фигура, бормочущая проклятия. И мне представлялась сцена: вот к нему подходит полицейский и требует убраться, на что отец отвечает какой-нибудь дикой выходкой. Я так живо представлял эти сцены — вот отца силой уводят прочь, широкий его плащ развевается, сам он в ярости размахивает зонтиком. Ничего этого, конечно, не было. Отец, несмотря на все свои странности, был человеком здравомыслящим и к концу жизни сумел даже выработать юмористический подход к проблеме: находил особое удовольствие в язвительных комментариях о состоянии ненавистных домов. «С Хилл-Крест-Корт поступили хорошие новости, — однажды объявил он. — Там кишат крысы, разносчики тифа». Вот еще один пример: «Джеллаби сообщают, что (шлюх) [61] в Сент-Юсгас развелось видимо-невидимо. А скоро там случится самоубийство, вот увидите». И самоубийство действительно произошло, и на протяжении двух лихорадочных дней отец неотрывно наблюдал за прибытием и отъездом полиции и журналистов. После этого в окнах нового дома стало видно меньше ситцевых штор, цены на квартиры начали падать, а лифтер непрерывно дымил на дежурстве. Отец следил и усердно отмечал все эти признаки. Хилл-Крест-Корт поменял владельцев; появились объявления о найме штукатуров, водопроводчиков и электриков; в дверях маячил швейцар в новой униформе. Вечером мы обедали с отцом в последний раз, и он рассказал мне о своем визите в дом. Он зашел туда, прикинувшись потенциальным жильцом. «Это не дом, а мусорная свалка, — сказал он. — Какой-то несчастный секретарь в туфлях со стоптанными каблуками водил меня из квартиры в квартиру — все до одной пустуют. В стенах огромные щели, кое-как заделанные замазкой. Трубы отопления холодные. Двери заклинивает. Начал он, запросив три сотни фунтов в год за самую лучшую, потом пена скатилась до ста семидесяти пяти, но это до того, как я увидел кухню. Тогда он сразу предложил сто пятьдесят. А в конце посоветовал воспользоваться „специальной формой найма жилья для людей с устойчивым социальным положением“. То есть посоветовал мне жить здесь за чисто символическую плату — фунт в неделю, но при условии, что я съеду тотчас же, как только найдется жилец, готовый полностью оплачивать ренту. „Строго между нами, — добавил этот тип. — Обещаю, что здесь вас никто не побеспокоит“. Бедняга, я едва не снял эту его квартирку — уж больно несчастный у него был вид».
61
Проституток.
Теперь, наверное, дом уже продан — очередной спекулянт растащил его по частям, — и вскоре неподалеку появится еще одно огромное и необитаемое строение, напоминающее корабль беженцев в гавани, которое будут продавать, расселять, перепродавать, заселять жильцами, снова расселять — до тех пор пока штукатурка окончательно не облезет, через щели бетонных блоков не начнет пробиваться растительность и крысы тысячами станут перебегать сюда из тоннеля метрополитена. Деревья и сады вокруг постепенно исчезнут, и место это превратится в рабочий район… Что ж, все к лучшему: тогда здесь возникнет хоть какое-то оживление и жизнь; впрочем, ненадолго, потому как правительственные инспекторы вынесут ему новый приговор, жильцов начнут загонять все дальше на окраины, и весь процесс начнется снова. Я с грустью размышлял об этом, глядя с балкона на красивую кладку крепостных стен Феса, возведенных четыре столетия назад португальскими заключенными… Придется вскоре вернуться в Англию и отдать распоряжения о сносе отцовского дома. А так других причин для изменения ближайших планов на будущее у меня не было.
Этим вечером я обычно посещал Мулай-Абдалла — обнесенный стенами quartier tolere [62] между старым городом и гетто. Попав туда впервые, я испытал возбуждение первооткрывателя; теперь же походы стали рутинным делом, одним из вполне обычных видов развлечения вроде похода в кино или визита в консульство; одной из забав, которую я позволял себе раз в неделю с целью развеяться и хоть ненадолго выбросить из головы изощренные злодейства леди Монтришар.
62
Квартал (фр.).