Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
Шрифт:
Венгерский литератор А. Карпати в эссе 1914 г. сравнивал героя стихотворения Шандора Пётефи «Господин Пал Пато» (1847) с Обломовым. Характерные черты лениво-созерцательного жизнеощущения Обломова лежат и в основе сюжета стихотворения венгерского поэта Т. Фалу «Письмо к Обломову» (1928).1 Другой венгерский литератор М. Бабич, сравнивая «Обломова» с произведениями Г. Флобера и И. С. Тургенева в своей «Истории европейской литературы» (1935), приходил к заключению, что Гончаров даже в большей степени, чем они, обновляет поэтику европейской прозы, освобождая роман от фабулы.2
Л. Штильман считает, что Обломов «имеет больше общего с невротическими личностями нашего времени, чем с романтическими искателями приключений, разочарованными Дон Жуанами или потенциальными общественными реформаторами своего».3
С
413
– Обломов, cosa facciamo? ‹что будем делать? – um.› Великие голоса Истории побуждают к действию: „Hamlet, revenge!” ‹„Гамлет, отомсти!” – англ.›. Будем мстить, Гамлет, или удовольствуемся чиппендейловским креслом, тапочками и старым добрым камином?».1
Ж. Бло сопоставляет Обломова не только с Гамлетом и Дон Кихотом (в плоскости литературной мифологии, где они уже не просто национальные типы, но принадлежат универсальной, мировой литературе), но и со Сваном из «В поисках утраченного времени» (1913-1927) М. Пруста и Блумом из «Улисса» (1922) Дж. Джойса.2 А. Бурмейстер полагает, что повествовательные приемы Гончарова, позиция автора, сохраняющего «внешнее бесстрастие», отчасти предвещают поэтику «Фальшивомонетчиков» (1925) А. Жида и «Контрапункта» (1928) О. Хаксли.3
Прочтение романа, во многом родственное суждениям М. Пришвина, М. М. Бахтина, Ж. Бло,4 явственно выразилось в миниатюре «Обломов» (из цикла «Случаи из моей жизни») польского писателя Р. Брандштеттера (автора высоко оцененной о. Александром Менем прозаической трилогии «Иисус из Назарета», 1967-1972): «Ансельм испытывал к Обломову симпатию, поскольку в этом полном молодом человеке жила вера в человеческое бессилие. Во времена заносчивых, уверенных в себе гордецов, которым кажется, будто они способны всего достичь и все завоевать, бесплодные размышления Обломова, лежащего на диване, содержат почти страстный протест против безумия людей, одержимых идеей всемогущества».5
414
Эти и другие мнения писателей и критиков XX в. дали основание Ю. В. Манну в статье «Гончаров как повествователь» утверждать: «Поэтика „объективнейшего из всех русских реалистов”, типичного представителя классического романа, оказывается, скрывала в себе зерна художественных форм будущего» (Leben, Werk und Wirkung. S. 92).
Возможно, что самым убедительным доказательством справедливости этих слов служит отношение к «Обломову» С. Беккета,1 прочитавшего роман Гончарова задолго до работы над пьесой «В ожидании Годо» (1952), в которой один из наиболее абсурдистских персонажей драматурга носит русское имя Владимир. Восхищение романом Гончарова отразилось как в творчестве, так и в личной жизни Беккета. В некотором смысле «обломовские» отношения сложились между ним и Пегги Гугенхейм. Она получает в январе 1938 г. от писателя письмо, в котором тот поздравляет ее с успешным открытием музея в Париже и подписывается «Oblomov». П. Гугенхейм так комментирует это письмо: «Когда я впервые встретилась с ним, то обнаружила живого Обломова. Я дала ему прочесть роман, и, конечно, он сразу же увидел сходство между собой и пассивным героем, у которого нет даже силы воли встать с кровати ‹…› Когда я спрашивала, что он намерен предпринять с нашей жизнью, он неизменно отвечал: „Ничего”».2 По мнению А. Михайловича, П. Гугенхейм несколько стилизует свои отношения с Беккетом в духе романической линии «Обломов – Ильинская».3
О сложном преломлении в творчестве Беккета различных психологических и стилистических граней романа Гончарова существует целый ряд исследований и эссе, – очень показательно уже само название статьи ирландского писателя и критика В. С. Притчета «Ирландский
415
Обломов».1 Помимо пьесы «В ожидании Годо» с ее «русским» пластом исследователи обращаются к прозаической трилогии («Моллой» (1947-1951), «Мэлоун умирает» (1951), «Безымянный» (1953)), пьесе «Эндшпиль» (1957) и другим произведениям Беккета.2
Однако прямыми высказываниями Беккета о романе Гончарова
и его герое мы не располагаем, что же касается П. Гугенхейм, то ее взгляд на Обломова в основных чертах традиционен: он представляется ей олицетворением гипертрофированной лени и пассивности.***
В силу ряда обстоятельств наибольший интерес роман Гончарова вызвал в Германии, Австрии, Швейцарии. Еще при жизни Гончарова литературный критик Е. Цабель назвал роман «совершенно необходимым произведением», увидев в нем «характеристику нашего восточного соседа».3 Он же с публицистической прямолинейностью писал: «Штольц является восхвалением немецкого прилежания, типом, созданием которого Гончаров на все времена заслужил нашу (немцев) благодарность».4 Позднее такой наивный и утилитарный взгляд на роман уступил место более взвешенным и глубоким оценкам, хотя, естественно, интерес к Штольцу (как и вообще к немцам и полунемцам – героям произведений русских писателей) в немецкоязычных литературах нисколько не уменьшился. «Обломов» занял свою и почетную нишу среди других прозаических шедевров XIX в.
О художественных открытиях Гончарова писал С. Цвейг, откликаясь на выход первого полного перевода «Обломова»
416
(в издательстве «Wiener Verlag») в статье «Торжество инертности» («Der Triumph der Tragheit»), опубликованной в газете «Prager Tagblatt» (26 июня 1902 г.): «…перед нами обыкновенная история, и она ужасна, как сама жизнь, если постичь ее в ее глубинах. И Гончаров упрямо следует материалу, как все русские, которые в своем аналитическом устремлении растворяют самое малое и самое невзрачное действие в тончайших потоках повествования. ‹…› Никогда никем не были изображены с такой психологической педантичностью те небольшие удобства, которыми окружил себя герой, вялость его пробуждения, его искусство самооправдания и самовнушения во имя лености…» (цит. по: ЛН Гончаров. С. 13).1
Философ Т. Лессинг в работе «Шопенгауэр. Вагнер. Ницше» (1906) сравнивал Ф. Ницше с Обломовым, рассуждая о типичном для человека нового времени душевном конфликте:2 «Может быть, этот душевный конфликт (который типичнее всего для русской культуры, ибо в ней наиболее интенсивно и без органического развития самые древние влечения столкнулись с самыми современными интеллектуальными ценностями, самые древние инстинкты
417
– с самыми современными формами жизни) наиболее удачно показал Гончаров в образе Обломова. Черты Обломова присутствуют и в Ницше».1
Р. Люксембург в статье «Душа русской литературы» (1918) писала, что «Гончаров возвысился в своем „Обломове” до такого изображения пассивности человека, которое заслуживает места в галерее великих литературных образов всеобщего значения».2
Г. Гессе в свою сокровищницу мировых шедевров из произведений русских писателей включил «Мертвые души» Гоголя, роман «Отцы и дети» Тургенева, романы Достоевского и Толстого и «Обломова» Гончарова (эссе «Библиотека всемирной литературы», 1929).3
Т. Манн в «Размышлениях аполитичного» (1915-1918), раздумывая над национальными особенностями русской и немецкой литератур, их историческими и психологическими различиями, писал: «Но оставим в покое российское государство, общество, политику. Обратимся к литературе,
418
содержащей в некотором роде убийственную критику русского человека, обратимся к „Обломову” Гончарова! И в самом деле, какая прискорбная и безнадежная фигура! Какая неуклюжесть, инертность, рыхлость и дряблость, какое безволие к жизни, какая безалаберная меланхолия: несчастная Россия, таков твой сын! И все же… можно ли Илью Обломова, это распухшее отрицание человека во плоти, не любить? ‹…› Несчастная Россия? Счастливая, счастливая Россия, если она при всем убожестве и безысходности сознает себя настолько прекрасной и достойной любви, что, понужденная совестью своей литературы к созданию сатирического автопортрета, ставит на ноги, например, Обломова, или, скорее, укладывает его на кушетку! Что касается Германии, то сатирическая самокритика, каковую она передоверяет своему литератору, не оставляет сомнения в том, что она чувствует себя скверной страной и страной скверных: это есть выражение ее „духа”…».1