Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7
Шрифт:
543
Он удивился такому скудному результату своих роскошных импровизаций, положенных на бумагу, и со вздохом сознался, что одной фантазией не одолеешь музыкальной техники.
«Что если и с романом выйдет у меня то же самое?.. – задумывался он. – Но теперь еще – не до романа: это после, после, а теперь – Вера на уме, страсть, жизнь, не искусственная, а настоящая!»
Он ходил по дому, по саду, по деревне и полям, точно сказочный богатырь, когда был в припадке счастья, и столько силы носил в своей голове, сердце, во всей нервной системе, что всё цвело и радовалось в нем.
Мысль его
Он чутко понимает потребность не только другого, ближнего, несчастного и спешит подать руку помощи, утешения, но входит даже в положение – вон этой ползущей букашки, которую бережно сажает с дорожки на куст, чтоб уберечь от ноги прохожего.
Он бы написал Рафаэлеву Мадонну в эти минуты счастья, если б она не была уже написана, изваял бы Милосскую Венеру, Аполлона Бельведерского, создал бы снова храм Петра!
В моменты мук, напротив, он был худ, бледен, болен, не ел и ходил по полям, ничего не видя, забывая дорогу, спрашивая у встречных мужиков, где Малиновка, направо или налево?
Тогда он был сух с бабушкой и Марфинькой, груб с прислугой, не спал до рассвета, а если и засыпал, то трудным, болезненным сном, продолжая и во сне переживать пытку.
Иногда он оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая глазами у всех: «Где я и что вы за люди?»
Марфинька немного стала бояться его. Он, большею частию, запирался у себя наверху, и там – или за дневником, или ходя по комнате, говоря сам с собой, или опять за фортепиано, выбрасывал, как он живописно выражался, «пену страсти».
Егорка провертел щель в деревянной, оклеенной бумагой перегородке, отделявшей кабинет Райского от коридора, и подглядывал за ним.
544
– Ну, девки, покажу я вам диковину! – сказал он, плюнув сквозь зубы в сторону, – пойдемте, Пелагея Петровна, к барину, к Борису Павловичу, в щелку посмотреть; в театр не надо ходить: как он там «девствует»!..
– Некогда мне: гладить надо, – сказала та, грея утюг.
– Ну вы, Матрена Семеновна?
– А кто ж комнату Марфы Васильевны уберет? Ты, что ли?
– Что за черт – не дозовешься ни одной! – сказал с досадой Егорка, опять плюя сквозь зубы, – а я там вертел, вертел буравом!
– Покажи мне, что там такое! – напрашивалась любопытная Наталья, одна из плетельщиц кружев у Татьяны Марковны.
– Вы – распрекрасная девица, Наталья Фадеевна, – сказал Егорка нежно, – словно – барышня! Я бы – не то что в щелку дал вам посмотреть, руку и сердце предложил бы – только… рожу бы вам другую!..
Прочие девки засмеялись, а та обиделась.
– Ругатель! – сказала она, уходя из комнаты, – право, ругатель!
– А то вы, – договаривал Егорка ей вслед, – больно уж на тятеньку своего смахиваете с рыла-то, на Фаддея Ильича!
И захихикал.
Однако он убедил первых двух пойти и посмотреть. Все смотрели по очереди в щель.
– Глядите, глядите, как заливается, плачет никак? – говорил Егорка, толкая то одну, то другую к щели.
– Взаправду плачет, сердечный! – сказала жалостно Матрена.
– Да не хохочет ли? И так хохочет! Смотрите, смотрите!
Все
трое присели и все захихикали.– Эк его разбирает! – говорил Егорка, – врезамшись, должно быть, в Веру Васильевну…
Пелагея ткнула его кулаком в бок.
– Что ты врешь, поганец! – зашипела она со страхом, – ври, да не смей трогать барышень! Вот узнает барыня… Пойдемте прочь!
А Райский и плакал, и смеялся чуть ли не в одно и то же время, и всё искренно «девствовал», то есть
545
плакал и смеялся больше художник, нежели человек, повинуясь нервам.
Он в чистых формах всё выливал образ Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая в ней, иногда наивно и смешно, и всё, что было светлого, честного в его собственной душе, и чего требовала его душа от другого человека и от женщины.
– Что ты всё пишешь там? – спрашивала Татьяна Марковна, – драму или всё роман, что ли?
– Не знаю, бабушка: пишу жизнь – выходит роман; пишу роман – выходит жизнь. А что будет окончательно – не знаю.
– Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, – заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не знал скуки, никуда и ничего не хотел. – Зачем только ты пишешь всё по ночам? – сказала она. – Смерть – боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой! И шутка ли: до света! ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
Он смотрелся в зеркало и сам поражался переменой в себе. Желтые пятна легли на висках и около носа, а в черных густых волосах появились заметные седины.
«Зачем я брюнет, а не блондин? – роптал он. – Десятью годами раньше состареюсь!»
– Ничего, бабушка, не обращайте внимания на меня, – отвечал он, – дайте свободу… Не спится: иногда и рад бы, да не могу.
– И он «свободу», как Вера!
Она вздохнула.
– Далась им эта свобода: точно бабушка их в кандалах держит! Писал бы, да не по ночам, – прибавила она, – а то я не сплю покойно. В котором часу ни поглядишь, всё огонь у тебя…
– Ручаюсь, бабушка, что пожара не сделаю, хоть сам сгорю весь…
– О, типун тебе на язык! – перебила она сердито, кропая что-то сама иглой над приданым Марфиньки, хотя тут хлопотали около разложенных столов десять швей. Но она не могла видеть других за работой, чтоб и
546
самой не пристать тут же, как Викентьев не мог не засмеяться и не заплакать, когда смеялись и плакали другие.
– Не дразни судьбу, не накликай на себя! – прибавила она. – Помни: «язык мой – враг мой»!
Он вдруг вскочил с дивана и бросился к окну, а потом в дверь и скрылся.
– Мужик идет с письмом от Веры! – сказал он, уходя.
– Вишь как: точно родному отцу обрадовался! А сколько свечей изводит он с этими романами да драмами: по четыре свечки за ночь! – рассуждала экономная бабушка шепотом.
V
Райский получил несколько строк от Веры. Она жаловалась, что скучает там, и действительно, по некоторым фразам, видно было, что ее тяготит уединение.