Полное собрание сочинений. Том 41
Шрифт:
— И полюбилось это ворам, и говорят: «Ну, что ж, веди сынишку».
— Вот пришел отец домой, кличет меня. Мать говорит: «На что тебе его?» — «Значит, надо, коли зову». Мать говорит: «Он на улице». — «Зови его». Мать знает, что, когда он пьяный, с ним говорить нельзя, исколотит. Побежала за мной, кликнула меня. И говорит мне отец: «Ванька! ты лазить горазд?» — Я куды хошь влезу. — «Ну, говорит, идем со мной». Мать стала было отговаривать, он на нее замахнулся, она замолчала. Взял меня отец, одел и повел с собою. Повел с собою, привел в кабак, дали мне чаю с сахаром и закуски, посидели мы до вечера. Когда смерклось, пошли все — трое всех было — и меня взяли.
— Пришли мы к этому самому дому купца Белова. Тотчас обвязали меня одной веревкой, а другую дали в руки и подняли. «Не боишься?» — говорят. — Чего бояться, я ничего не
— Вот подсадили они меня до оконца, пролез я в него, и стали они спускать меня по веревке. Стал я на твердое и тотчас стал ощупывать ручонками. Видать ничего не вижу, — темно, только щупаю. Как ощупаю что меховое, сейчас к веревке, не к концу, а к середине навязываю, а они тащат. Опять притягиваю веревку и опять навязываю. Штуки три таких чего-то вытащили, вытянули к себе всю веревку, значит — будет, и потянули меня опять кверху. Держусь я ручонками за веревку, а они тащат. Только потянули до половины: хлоп! оборвалась веревка, и упал я вниз. Хорошо, что попал на подушки, не зашибся.
— Только в это самое время, как я после узнал, увидал их сторож, сделал тревогу, и бросились они бежать с наворованным.
— Они убежали, а я остался, ушли они. Лежу один в темноте, и страх на меня нашел, плачу и кричу: Мама, мама! мама, мама! И так я устал и от страха и от слез, да и ночь не спал, что и сам не слыхал, как заснул на подушках. Вдруг просыпаюсь, стоит против меня с фонарем этот самый купец Белов и с полицейским. Стал меня полицейский спрашивать, с кем я был. Я сказал — с отцом. — «А кто твой отец?» И стал я опять плакать. А Белов старик и говорит полицейскому: «Бог с ним. Ребенок — душа божья. Не годится ему на отца показывать, а что пропало, то пропало».
— Хороший был покойник, царство небесное. А уж старушка его еще жалостливее. Взяла она меня с собою в горницу, дала гостинцев, и перестал я плакать: ребенок, известно, всему радуется. Наутро спрашивает меня хозяйка: «Хочешь домой?» Я и не знаю, что сказать. Говорю: да, хочу. «А со мной оставаться хочешь?» — говорит. Я говорю: хочу. «Ну и оставайся».
— Так я и остался. И остался, остался, так и жил у них. И выправили они на меня бумаги, вроде подкидыша, приемышем сделали. Сначала жил мальчиком на посылках, потом, как стал подрастать, сделали они меня приказчиком, заведывал я в лавке. Должно быть, служил я недурно. Да и добрые люди были, так полюбили меня, что даже и дочь за меня замуж отдали. И сделали они меня заместо сына. А помер старик — всё имение мне и досталось.
Так вот кто я такой. И сам вор и вора сын; как же мне судить людей. Да и не христианское это дело, господин судья. Нам всех людей прощать и любить надо, а если он, вор, ошибся, то его не казнить, а пожалеть надо. Помните, как Христос сказал.
Так сказал Иван Акимович.
И перестал судья спрашивать и задумался сам о том, можно ли по христианскому закону судить людей.
По Лескову изложил Л. Н. Толстой.
Христианское учение так ясно, что младенцы понимают его в его настоящем смысле. Только люди, желающие казаться и называться христианами, но не быть ими в действительности, могут не понимать его.
Будда сказал: человек, который начинает жить для души, подобен человеку, который вносит свет в темный дом. Темнота тотчас же рассеивается. Только упорствуй в такой жизни, и в тебе совершится полное просветление.
Народ (я говорю о добрых, о тех, кого не коснулась порча, происходящая от правящих классов), освобожденный от того, чт'o Христос называет ослеплением богатства, довольный хлебом насущным, просящий у отца небесного лишь того, что он дает малым птицам, которые не сеют и не жнут, — народ живет истинной жизнью, жизнью сердца больше, чем прочие люди, погруженные в желания и заботы мира сего. Вот почему геройских подвигов, самопожертвования надо искать в нем, в народе. Откиньте народ — чт'o станется с заветами долга, с тем, чем единственно держится общество, с тем, чт'o составляет величие и силу наций? Когда
нации слабеют, кто их обновляет, оживляет их, как не простой народ? А если болезнь неизлечима, если надо, чтобы народы умерли, из чего выходит молодой стебель, предназначенный заменить старое дерево, как не опять-таки из народа? И потому к народу обращается Христос, и потому народ признает в нем посланца отца, славит имя его, провозглашает его власть, покоряясь ей. Князья же церкви, книжники, проклинают его и убивают. Но, несмотря на их насилие и хитрости, несмотря на казнь, Христос восторжествовал в народе; народ основал его царство в мире, и народом оно будет в нем распространяться; народом будет рождена новая жизнь, божественный зародыш которой так хотели бы задушить насильнические власти; уже объятые ужасом за близкий конец свой.Ламенэ.
Нужно остерегаться двух одинаково пагубных суеверий: суеверия богословов, учащих тому, что сущность божества может быть выражена словами, и суеверия науки, полагающей, что божественная сила может быть объяснена научными исследованиями.
Джон Рёскин.
Последняя заповедь Христа выражает всё его учение: «Любите друг друга, как я полюбил вас, и потому все узнают, что вы мои ученики, если вы будете иметь любовь друг к другу». Он не говорит: «если вы верите в то или в это», но «если вы любите». Вера изменяется вместе с неперестающим изменением взглядов и знаний; она связана с временем и изменяется вместе с временем. Любовь же не временна; она неизменна, вечна.
Моя религия — это любовь ко всему живому.
Ибрагим Кордовский.
Для осуществления христианства недостает только уничтожения его извращения.
Знание только тогда знание, когда оно приобретено усилиями своей мысли, а не памятью.
Только когда мы совсем забудем то, чему учились, мы начинаем истинно познавать. Я ни на волос не приближусь к познанию предмета до тех пор, пока буду предполагать, что мое отношение к нему установлено ученым человеком. Чтобы познать предмет, я должен подойти к нему, как к чему-то совершенно чуждому.
Торо.
Непрерывный приток чужих мыслей должен задерживать и заглушать собственные, а за долгий период времени — даже совершенно ослаблять силу мысли, если она не обладает в высокой мере упругостью, чтобы сопротивляться этому неестественному притоку. Вот чем постоянное чтение и изучение расстраивает голову; а также еще и тем, что система наших собственных мыслей и познаний утрачивает свою цельность и непрерывную связь, если мы так часто произвольно прерываем ее, чтобы уделить место совершенно чуждому ходу мысли. Разгонять свои мысли, чтобы дать место книжным, — по-моему, всё равно что продавать свою землю, чтобы повидать чужие, — в чем Шекспир упрекал туристов своего времени.
Вредно даже читать о предмете прежде, чем сам не пораздумал о нем. Ибо вместе с новым материалом в голову прокрадывается чужая точка зрения на него и чужое отношение к нему, и это тем вероятнее, что человеку естественно из лености и равнодушия стараться избавиться от усилий мышления и принимать готовые мысли и давать им ход. Эта привычка затем вкореняется, и тогда мысли уж идут обычной дорожкой, подобно ручейкам, отведенным в канавы: найти собственную, новую мысль тогда уже вдвойне трудно. От этого-то и встречается так редко самостоятельность мысли у ученых.
Шопенгауэр.
Знание подобно ходячей монете. Человек имеет отчасти право гордиться обладанием ею, если он сам поработал над ее золотом и пробовал ее чеканить, или по крайней мере честно приобрел ее уже испробованною. Но когда он ничего этого не делал, а получил от какого-то прохожего, который бросил ее ему в лицо, то какое же основание имеет он гордиться ею?
Джон Рёскин.
Для человеческого ума менее вредно совсем не учиться, чем учиться слишком рано и слишком много.