Полное собрание творений. Том 1
Шрифт:
— Хорошо ночевали-с, отвечая улыбкой на ее улыбку, сказала Ефимовна.
А Маша? — уже равнодушнее спросила барыня.
— Машенька тревожились. Все еще здоровьице плохо. Опять бы, матушка, месяц-другой в баньке их порастирать. Извольте помнить, они до трех лет не ходили, так одной банькой я…
— Не надо, она уже большая, — перебила мать. Нянька подавила вздох.
— С вечера тревожились, плакали во сне; шести лет, какия еще большия? — прибавила она на свой страх из жалости к {стр. 606} больной девочке. Она знала причину ее слез во сне: ребенка запугали вчера, уча молитвам «с пристрастием».
Софья
— А как Александра Александровна… спала ночью? Ефимовна опустила глаза. Она хотела бы умолчать, но дело было выходяще из ряда. Барыня заметила ее нерешительность и настойчиво и строго повторила:
— Спала Александра Александровна, я спрашиваю?
— Матушка, оне… молились.
— Опять на коленях?
— Точно так.
— Всю ночь?
— На рассвете заснули.
Мать пожала плечами — «подумала» с невольным враждебным чувством о дочери.
— Не люблю я этих причуд. Все спят, кто не хуже ее, а она… На все есть время… Можешь идти.
После Ефимовны вошел дядька. Барыня, разгневанная известием о ночной молитве дочери, не ответила на его поклон. Но заслуженный и верный слуга, не смущаясь барыниным строгим видом, отдал свой рапорт.
— По детской все здоровы, сударыня-матушка. Петр Александрович изволили вчера изорвать сапожок. На пруд вечером изволили выходить, и изорвали.
— С кем ходил на пруд?
— Одни-с. Дмитрий Александрович не изволили отлучаться. «Митенька всегда умен, — подумала, смягчаясь, Софья Афанасьевна. — Право, его даже наказывать…» и, не докончив своей мысли, спросила:
— Еще что?
— Семен Александрович дразнили Александру Александровну.
Барыня махнула рукой: мимо!
— Михайло Александрович изволили бегать по калидору заместо того, чтоб ложиться спать. Шуметь изволили. Я докладывал, что не велено; не изволили послушать…
— Останется без «руки».
На Мишеньку, как на бедного Макара, всегда падали шишки. Александру Александровну любил отец, как Дмитрия Александровича — мать, но Мишенька для обоих родителей был {стр. 607} нелюбимый. Выходки его были так неуместны, он не ласкался к родителям, когда это полагалось, а если ласкался, то не вовремя, глаза его так странно разбегались, а волосы торчали вихрами, он имел такой нелепый озабоченный вид, точно все о чем-то думал. Пристало ли думать, когда самого от земли не видно? и могло ли это нравиться в доме, где от детей требовался лишь страх и послушание?
Дмитрий Александрович был тоже задумчив, но мать — светская женщина — считала эту задумчивость неотъемлемою принадлежностью его блестящих способностей, ласкавших ее честолюбивые мечты перспективою высокой будущей карьеры для сына.
Кончая свой доклад, дядька объявил:
— Дмитрий Александрович изволили в постели читать наизусть псалом: «Помилуй мя Боже, яко попра мя человек»… Изволили сказать: этот де псалом ко многим подходит.
Софья Афанасьевна, слегка наклонив голову, мысленно пробежала начало псалма, подумала немного и с быстрым взглядом спросила у дядьки:
— Ты не знаешь, о себе это говорил Митенька или о всех людях?
Дядька был уверен, что молодой барин прилагал слова псалма именно к себе и братьям. Но он не имел на это ясных доказательств и, как человек добросовестный,
не желал свидетельствовать ложно. Он отвечал:Не могу знать, сударыня-матушка.
— Ступай.
Боюсь я, слишком серьезен Митенька, — промолвила едва слышно мать. Хорош и умен, но зачем так серьезен?..
Вспомнив об уме и красоте Митеньки, она с горечью подумала, как это может ее муж не любить такого совершенного сына? И мысль ее мгновенно обратилась на всю массу огорчений, надежд, усилий, ежечасного напряжения ума и воли, которая составляла внутреннюю сущность ее жизни, скрываясь под внешним декорумом высокой и невозмутимой порядочности. Но предаваться этим мыслям она не позволила себе. Покрыв свои вьющиеся волосы чепцом с широкой сборкой, она встала и величавой походкой, походкой барыни, вышла из спальных комнат.
Мужская детская, расписанная по штукатурке зелеными и белыми полосами, сходящимися на потолке наподобие шатра. Большое полукруглое окно открывает вид на церковь. Второе {стр. 608} окно приходится против вершин старых лип сада, и лишь наклонясь, можно видеть у корней их, внизу, густо затененную почву и длинные гибкие скамьи — качалки.
Пока дядька, Дормидонт Дмитрич, ходил с докладом, в нишу окна, пользуясь временным отсутствием своего надсмотрщика, уселись два мальчика — 13-ти и 12-ти лет. Старший из них славился впоследствии в Петербурге своею красотою. Но теперь на тонких чертах его лица и в больших темных глазах видна была грусть, — не мимолетная, детская, а безнадежная, глубокая, при виде которой чуткому человеку сделалось бы холодно. В Покровском не было на этот предмет чутких людей. Детское горе никого не удивляло. Одна Ефимовна оплакивала бесплодными и тайными слезами печали своих питомцев.
В более грубых чертах Петруши не заметно было ни той красоты, ни того ума, как у Митеньки, но выражение уныния было то же.
— Как я люблю смотреть сюда, — сказал шепотом старший мальчик, всматриваясь в море зелени за окном. Точно в этих верхушках, в этих листьях, в этом воздухе без границ — и сам я свободен… точно живешь птицей и забываешь всё..
Петруша вздохнул. Его мысли имели более реальное направление.
— Как-то мы проведем сегодняшний день! — сказал он. Брови его брата, похожие на брови матери, слегка сдвинулись на белом, чистом лбу.
— Да, — отвечал он, не отрывая от окна взгляда. — Я думаю, есть дети, которые встают утром и рады…
— Чему?
Всему. Что их любят, что еще день… хороший… впереди. А мы просыпаемся в страхе…
— И жалко, что проснулись! — вырвалось у Петруши громче, нежели он хотел.
— Шш-ш! — остановил его Митенька и оглянулся. Но никого не было вблизи. Младшие братья спали. Петруша наклонился к Митеньке.
— Ты уже отдумал? — спросил он чуть слышно, но с особенным выражением.
Тот не ответил.
— Ты забыл… что хотели? — повторил брат настойчиво. Шаги Дормидонта Дмитрича слышались на лестнице. Митенька встал и легкою поступью подошел к сонным детям.
{стр. 609}
— Вставайте, милые, — сказал он, ласково проводя тонкою и нежною рукой по их лицам. — Вставайте, забранят…
Потом, воротившись к окну, быстро подул на стекло и на образовавшемся матовом налете написал: «От папеньки никуда не убежать». И стер все рукавом рубашки в ту самую минуту, когда цербер-дядька отворял дверь.