Полоса
Шрифт:
Между прочим, канистра тоже, по сути, была не нужна при таком образе жизни — в городе всюду бензоколонки, и Бруно не помнил, чтобы хоть раз пользовался ею за последние два года. Одно время, когда машина находилась в ремонте, канистра даже оказалась на балконе и еще месяца три простояла там забытая, хотя хозяин уже давно мотался, как обычно, по городу из конца в конец.
Канистра была самая обыкновенная, железная, зеленого цвета, и один бок ее стал ржаветь. Как-то, роясь в багажнике, Бруно поднял канистру, увидел, что тот бок, на котором она лежит, порыжел от ржавчины, подумал: хоть бы открыть канистру и понюхать, что там, — но, как всегда, он спешил, и канистра опять надолго легла
Однако что-то застряло в уме с того раза по поводу канистры: некое опасение, моментально распределившееся в перспективе. Ожидание опасности? Пожалуй. А вдруг проржавеет совсем, потечет однажды, лопнет в самый неподходящий момент, например во время аварии? Не успеют тебя, потерявшего сознание, вытащить, как все полыхнет да ахнет. Мало ли что. Ведь странно, в самом деле, два года возить с собой канистру бензина и чтобы ничего из этого в конце концов не в ы т е к л о.
Человек тонкой организации, Бруно, всякий раз садясь в машину, стал теперь вспоминать о канистре, мысленно посылать ей привет. У него появились о т н о ш е н и я с канистрой, как это бывает с вещами, которые подолгу незаметно, но постоянно сопровождают нас в жизни: ключи, часы, кольцо, любимый ремень.
Поскольку канистра перешла именно в такой разряд (или была переведена насильно, из лести), то и отношения с ней понемногу установились добрые, хотя в душе-то, по-честному, трудно было испытывать симпатию к железной коробке, начиненной как-никак горючей смесью. Шутка насчет моря смягчала атмосферу, но это на людях; когда же Бруно, находясь в машине один, трогал ее с места и слышал сзади знакомый всплеск, уже почти ритуальный, он с большой натяжкой посылал канистре мысленный привет насчет моря.
Но время шло, привычка брала свое, человек, как известно, ко всему привыкает. Время шло, и всплеск бензина, продукта жирного, плотного, мягко льющегося, на самом деле все более походил на легкий и отрывистый всплеск воды. «У меня там море, в канистре», — весело говорил Бруно, и все верили.
Долго ли, коротко, но в конце концов он настал, День канистры. Когда-то же должно это было случиться. Стоял прекрасный месяц июнь, лето набирало силу. Бруно каждый день говорил себе, что завтра же отправится за город, купаться, в Серебряный бор хотя бы, на дачу, но в городе то гремел конкурс Чайковского, то начинался французский кинофестиваль, то надо было навещать мать одной знакомой в больнице, а другую знакомую — у нее дома, то встречать приятелей из Ленинграда, то выяснять среди ночи отношения с любимой женщиной: она требовала одного — внимания и ревновала к одному — к вниманию, которое он уделял другим.
Дело было тридцатого июня, рано утром — за окном начинался солнечный, обещавший быть жарким день. Бруно проснулся в доме своей подруги, на ее низкой тахте, проснулся от птичьего крика за окном, задернутым просвечивающей шторой. Телефон был выключен, но Бруно знал, что он звонит. Осторожно подняв рукой весь аппарат вместе с трубкой — вот так бы и выбросить его в окно, — Бруно выскользнул из-под простыни и отправился в ванную, волоча за собой длинный шнур. Чутье его не обмануло: в трубку изо всех сил кричала Наташа, жена Размика Геликяна, замечательного композитора и друга Бруно, она звонила из Рузы:
— Ляля, Ляля, Бруно у тебя?..
— Это я, — полузадушенно отвечал Бруно, не смея повысить голос. — Я, я. Что случилось?..
— Ему плохо, Бруно! Я боюсь, ему плохо! Он зовет тебя! Больше никого не хочет видеть! Бруно!..
Размик Геликян был молодой, уже очень известный композитор, автор многих песен и двух рок-опер, созданных по совету же Бруно. Они были большими друзьями. Но на Размика «находило»:
в припадке сомнений и отвращения к своим собственным песням он сходил с ума, жег ноты на костре, смертельно ссорился с поэтами — авторами текстов, запивал и пропадал, выныривая через неделю, а то и больше в самых неожиданных местах: в Махачкале, в Мурманске, в Малаховке. А то и в больнице.— Что случилось? — сипел Бруно в трубку. — Я сам себя плохо чувствую.
Но Наташа кричала одно: ему плохо, скорее — и рыдала. Бруно пытался уловить: как она сама? Кажется, надо ехать. Вспоминался случай, когда Размик попал в больницу.
Но как ехать? После того, что было ночью? После всех обещаний, что он больше не будет «дураком, над которым уже все смеются»?.. Но, может, она не услышит? Может, он смотается туда да обратно за два-три часа? Ведь еще рано. Она наверняка проспит до десяти…
Опустим подробности. Как Бруно решился, как спешил, как, уже садясь в машину, поднял вверх глаза и увидел, что о н а стоит, завернувшись в простыню, на балконе, на десятом этаже, в очках, потому что у нее — минус четыре… Бруно мчался по Минскому шоссе к Рузу, в поселок композиторов, и вдруг впервые за столь долгое время вспомнил, что еще с вечера хотел заправить машину: датчик бензина подрагивал у нуля. Это было даже интересно: впереди сто километров да сто километров обратно.
У мотеля, куда Бруно свернул прежде всего, стоял длинный хвост, даже нечего было думать здесь задерживаться. Он махнул рукой: «Волгу» нетрудно заправить где угодно. «А потом, у меня есть канистра», — подумал он и послал мысленно канистре привет через плечо. Когда-нибудь надо же ее открыть. И у него появилось предчувствие, что это случится сегодня.
Он повеселел, прибавил газу, включил музыку, легко обошел пять-шесть «Жигулей», по-субботнему набитых женщинами и ребятишками, и сказал себе: отдыхай!.. Он на какое-то время забыл даже о той, которая осталась ни балконе, и о Размике, к которому он спешил. Эйфория скорости, дороги, свободы радостно возбуждала его и умилял вид свежего леса, колеблемого ветром, зеленых полей, кучевых облаков на горизонте, простора вокруг. Ведь он так давно этого не видел, не дышал свежим воздухом. Жаль было лишь бабочек и мотыльков, которых расквашивало о себя ветровое стекло.
В Голицыне он даже не затормозил у бензозаправки (там снова змеилась очередь), беспечно пронесся мимо. Теперь он уже почти твердо знал, что коснется канистры. И ему все больше нравилось мчаться одному, слушать Вивальди. Как ни быстро он ехал, а врывались в окно то щебет птиц, то кукареканье петуха в далеко отстоящей от магистрали деревеньке. И так хотелось свернуть, соскочить с конвейера шоссе, оказаться на глухом проселке, выйти, упасть в траву и глядеть на облака, заложив за голову руки. Море плескалось в канистре, и хотелось отдыха и блаженства.
А собственно, почему не остановиться на миг? Ты никогда не вспомнишь, как мчался по дороге — ты делал это тысячу раз, — а остановку запомнишь, шаг в сторону запомнишь, как лежишь в траве, глядя в небо, — запомнишь. И неправда, что это хорошо лишь в юности, это хорошо всегда. Только надо уметь найти эту минуту, уметь остановиться.
Один проселок ушел направо, другой — Бруно проскочил их, не беда, значит, это еще не то место, которое ему уготовано, не та единственная полянка, которая ждет его, которую он, право же, заслужил за целые годы отдачи себя другим, забвения себя, своей работы, итальянского, который он почти забыл, книги, которую так и не написал. А какая должна была быть книга! Маленькая, краткая, точная, содержащая всего-навсего несколько с в о и х мыслей: о Шекспире, о Рафаэле, о Бетховене, о Прокофьеве. Где это все?..