Полвека любви
Шрифт:
Странно было слушать здесь, на островке в середине Финского залива, омываемом войной, старую шиллеровскую балладу. Кубок, думал я, кубок, который надо испить до дна…
Наутро Пророков и Иващенко пошли по начальству. А во второй половине дня, дохлебав первобытный свой суп, мы погрузились на базовый тральщик БТЩ-218. Вечером караван двинулся дальше на восток, к Кронштадту. Еще долго был виден за кормой горбатый силуэт Гогланда на красноватом фоне угасающего закатного неба. Таким он и остался в памяти, Гогланд, — маленькая неожиданная пауза в громыхающем оркестре войны.
Мы здорово мерзли. По очереди спускались погреться в машинное отделение: мотористы тральщика отнеслись к нам с сочувствием. У Толбухина маяка начался лед. Дальше караван шел за
Пасмурным днем 6 декабря наш тральщик ошвартовался в Средней гавани. И вот мы ступили на родную заснеженную кронштадтскую землю. Колонна гангутцев потянулась к красным корпусам Учебного отряда.
Непередаваемое словами чувство владело нами. Мы вернулись домой! Вот было самое главное…
Сбоку к колонне пристраивались городские мальчишки.
— Здорово, пацаны! — гаркнул кто-то.
В ответ мы услышали:
— Дяденьки, хлеба!.. Сухарей…
Колонна притихла. Мы были готовы все отдать им, голодным мальчишкам Кронштадта. Но у нас не было даже черствой корки.
— Дяденьки, хлеба!..
— Понимаешь, — пустился кто-то объяснять, — наш пароход потонул, у нас нету ничего…
Я всмотрелся в одного из подростков, в плохонькую его одежку, в прозрачные, обтянутые скулы, в недетские печальные глаза под надвинутым треухом.
Так впервые глянула на нас блокада.
Часть третья
КРОНШТАДТ
Мне кажется, я прожил не одну, а несколько жизней — настолько они не похожи одна на другую. Первая — бакинское детство и ранняя юность. Затем, как в кино, действие переносится в холодный и прекрасный довоенный Ленинград. Вторая жизнь наступила с началом военной службы на полуострове Ханко. Там меня, 19-летнего, застигла война. Она обрушилась неистовым артогнем, удушливым дымом лесных пожаров. Мне кажется, что в ту декабрьскую ночь сорок первого года, когда турбоэлектроход «Иосиф Сталин» подорвался на минном поле, кончилась моя вторая жизнь.
Она вполне могла стать и последней, если бы не удалось совершить головокружительный прыжок с накрененного борта обреченного транспорта на переполненную качающуюся палубу тральщика. Уж не знаю чтб — моя, счастливая звезда или просто случайное везение спасло меня той ночью. Протяжный грохот взрывов мин потряс и тело, и душу. Он как бы возвестил начало моей третьей жизни, которую можно назвать «Кронштадт, блокада».
Итак, утром 6 декабря 1941 года колонна гангутцев, пришедших на кораблях последнего конвоя, медленно потянулась по заснеженным улицам Кронштадта. На снегу виднелись следы разрывов снарядов — пятна тротиловых ожогов. Черные цветы войны, подумал я. Тут и там зияли пробоины в стенах домов. В двух-трех местах мы видели баррикады, перегородившие улицы. Где-то неподалеку работала артиллерия.
Мы прошли по Июльской, вдоль Итальянского пруда, по мостику через Обводный канал, наискосок пересекли площадь Мартынова и длинной черной рекой потекли по Ленинской улице.
Здравствуй, здравствуй, Кронштадт! Ты малолюден, ты суров, обожжен войной, но ты живой. Взгляни на нас — мы тоже живые, мы вернулись к тебе! Здравствуй!
Прошли мимо Гостиного двора — пустынного, с серыми бельмами окон, заваленных мешками с песком, — и повернули на Флотскую. Вот они, старые краснокирпичные корпуса Учебного отряда. В одном из кубриков Школы оружия размещается наша команда — личный состав редакции и типографии «Красного Гангута». В кубрике холодно, неуютно. Пророков и Иващенко уходят искать начальство, чтобы побыстрее определить нашу дальнейшую судьбу, нет — не судьбу, конечно, а службу. (Судьбы вершатся как-то иначе.) Ясно, что нас отправят в Ленинград: по-прежнему мы уверены, что всех гангутцев сведут в одно соединение на Ленинградском фронте. Скорей бы!
А пока что — надо на почту. Мы с Мишей Дудиным хлопочем об увольнительной записке: Кронштадт — не Ханко, тут строгости огромные, по улицам шастают патрули, без увольнительной не пройдешь.
Заполучив оную бумажку, идем разыскивать почту. Она недалеко, на Ленинской. Кронштадт — город маленький, тут все недалеко. Даю
телеграммы родителям в Баку (дескать, прибыл в Кронштадт, здоров и бодр) и — Лиде в Питер: я в Кронштадте, скоро увидимся. Миша телеграфирует в Москву своей девушке — Ирине Тарсановой.То-то наши адресаты обрадуются!
Обеда ждем долго: пока-а дойдет наша очередь! Прямо-таки животы подводит. И уж добавлю, что с этого дня ощущение подведенного живота, а проще говоря — голода, станет постоянным (до лета сорок второго).
А на обед — тарелка черного чечевичного супа и чумичка перловки, в матросском просторечии именуемой «шрапнелью». Даже компота — освященного столетними традициями флотского компота! — не дали, а уж это ли не потрясение основ?
Ну, словом, блокада. К вечеру того же памятного дня нашего возвращения в Кронштадт тарелки радиорепродукторов прокричали сообщение «В последний час»: под Москвой началось контрнаступление, немцы отброшены от столицы. Вот это была радость! Под высокими сводами холодной казармы весь вечер не умолкали разговоры стратегического характера: как дальше пойдет наступление и что теперь произойдет здесь, на Ленфронте. В честь грядущей победы Иван Шпульников дал нам глотнуть бензоконьяку из своей неиссякаемой фляги.
Ты мне рассказывала — потом, позже, спустя годы, — как ждала моего приезда в Ленинград. «Ждала прямо-таки из последних сил. Всех в нашем штабе МПВО предупредила, что ко мне должен прийти ты, — чтобы знал, где меня найти. А ты не шел и не шел…»
Да, не пришел я в ту зиму в Питер.
Наша доморощенная стратегия (гангутцев сведут в одно соединение и двинут под Ленинград) разбилась и рухнула при соприкосновении с суровой действительностью — как обычно и бывает, и не только на войне, с планами, которые мы строим.
Гангутцев разбросали по разным частям. Большинство пополнило бригады морской пехоты, сильно поредевшие в августовских и сентябрьских боях. 8-я стрелковая бригада, оборонявшая Ханко, ушла в Ленинград — ей предстояли кровопролитные бои под Невской Дубровкой. Ушла в Питер и большая часть нашей команды — Борис Иванович Пророков, Коля Иващенко и вся типография. Говорю «ушла», потому что дорога в Ленинград была проложена по льду на Лисий Нос (мыс на северном берегу залива) и эти ледовые километры приходилось одолевать пешком. От Лисьего Носа ходили поезда в Питер.
А нас с Алексеем Шалимовым и Михаилом Дудиным назначили в газету Кронштадтской военно-морской крепости «Огневой щит».
В начале января ушел в Ленинград и Дудин — его вызвали в газету Ленфронта «На страже Родины».
Из моего письма:
Скоро месяц, как я в Кронштадте. Я телеграфировал тебе по приезде и недавно послал вторую — поздравлял с Новым годом. Я не писал, потому что все питал надежду, что сам скоро буду в Питере, но вижу теперь, что мне не вырваться. И я все это время откладывал письмо, чтобы переслать его с Мишкой Дудиным. Миша расскажет тебе обо всем… Мы с ним крепко сдружились… Грустно, родная, что я сам не могу прийти к тебе, когда нахожусь так близко. Но делать нечего. Если б это от меня зависело!..
Что ж, приходится запастись терпением снова. Я, столь неожиданно даже для самого себя ставший газетным работником, буду теперь работать в кронштадтской газете «Огневой щит»…
Ли, милая, не подумай, что я пессимистически настроен. Мне только хочется больше деятельности, больше активности, хочется дать все, что могу. И потом — эти бесконечные разлуки с друзьями. Вспомни Славку. Где-то он сейчас? Но больнее всего — потеря такого друга, такого человека, как Лолик Синицын. Я знаю, война жестока, но никак не могу привыкнуть к мысли, что никогда его больше не увижу. И никогда не увижу Мишу Беляева, Диму Миркина, Мишу Рзаева. Да, все они погибли.
Но хватит об этом. Моя дорогая, не расстраивайся. Миша Дудин — живой привет от меня. Но и мы с тобой, наконец, увидимся не позднее, как этой зимой… Будь стойкой до конца, дорогая. Самые тяжелые испытания уже позади…