Поля крови. Религия и история насилия
Шрифт:
Лимбические эмоции не столь сильны, как эгоистические импульсы, доныне исходящие из рептильного мозга, и все же у нас развилась заметная способность чувствовать эмпатию и формировать привязанности. Как заметил китайский философ Мэн-цзы (371–288 гг. до н. э.), никто не лишен данного чувства. Если человек видит, что ребенок перегнулся через край колодца и вот-вот упадет, он обычно ощутит страх падения в собственном теле и автоматически, даже не думая о себе, ринется спасать дитя. А если кто-то пройдет мимо, глазом не моргнув, с ним явно что-то неладно. Большинству людей, по мнению Мэн-цзы, такие эмоции присущи, хотя они отчасти и зависят от индивидуальной воли. Человек может попрать в себе ростки сострадания, подобно тому как может изуродовать и изувечить себя физически. Вместе с тем, если развивать эти ростки, они обретут собственную силу и энергию {18} .
18
Mencius, The Book of Mencius, 2A. 6. (Мэн-цзы. – СПб.: Петербургское востоковедение, 1999.)
Мы не поймем полностью доводы Мэн-цзы, если не примем во внимание третью часть мозга. Около 20 000 лет назад, в эпоху палеолита, у людей развился «новый мозг» (неокортекс). Он отвечает за способность к рассуждению и самосознание, позволяющее не поддаваться первобытным инстинктам.
19
Walter Burkert, Homo Necans: The Anthropology of Greek Sacrificial Ritual, trans. Peter Bing (Berkeley, Los Angeles & London, 1983), pp. 16–22
Охотники палеолита мыслили, видимо, в схожем ключе {20} . Наскальные рисунки, найденные на севере Испании и юго-западе Франции, относятся к числу древнейших памятников человечества. Эти расписанные пещеры, скорее всего, выполняли обрядовую функцию. Таким образом, искусство и обряд всегда были неразрывно cвязаны. Новая кора мозга заставляет нас глубоко осознать трагичность и трудность существования, а в искусстве, как и в некоторых формах религиозного выражения, мы можем дать выход мягким (лимбическим) эмоциям. Фрески и рисунки в лабиринте Ласко в Дордони (древнейшим из них 17 000 лет!) поныне пленяют посетителей. В мистических образах животных художники передают двойственность охотника: он стремится добыть пищу, но его свирепость смягчена почтительным сочувствием к жертвам, чьи кровь и жир он, рисуя, смешивает с красками. Обряд и искусство помогали охотникам выразить свое сочувствие к другим живым существам и благоговение (religio) перед ними (вспомним рассуждения Мэн-цзы спустя 17 веков). Они помогали жить, примирившись с необходимостью убивать.
20
Mircea Eliade, A History of Religious Ideas, 3 vols, trans. Willard R. Trask (Chicago & London, 1978, 1982, 1985), 1, pp. 7–8, 24 (Элиаде М. История веры и религиозных идей. – М.: Академический проект, 2014.); Joseph Campbell, Historical Atlas of World Mythologies, 2 vols (New York, 1988), 1, pp. 48–49; Campbell, & Bill Moyers, The Power of Myth (New York, 1988), pp. 70–72, 85–87
В Ласко нет изображений северного оленя, мясом которого часто питались эти охотники {21} . Однако неподалеку, в Монтастрюке, была найдена скульптурка, вырезанная из бивня мамонта примерно в XI тыс. до н. э., почти в то же время, что и фрески Ласко. Сейчас она находится в Британском музее. Это изображение двух плывущих оленей {22} . По-видимому, художник внимательно разглядывал свою добычу, когда она, особенно уязвимая для охотников, переплывала реки и озера в поисках новых пастбищ. Он ощущал нежность к жертвам: выражения их морд удивительно живые, хотя и переданы без малейшей сентиментальности. Как отмечает Нил Макгрегор, директор Британского музея, анатомическая точность скульптуры показывает, что «в ней отражено не только знание охотника, но и знание мясника, человека, который не только глядел на животных, но и разрезал их» {23} . Роуэн Уильямс, бывший архиепископ Кентерберийский, также размышлял о «великой и творческой открытости» художников палеолита:
21
Andr'e Leroi-Gourhan, Treasures of Prehistoric Art (New York, n. d.), p. 112
22
Jill Cook, The Swimming Reindeer (London, 2010)
23
Neil MacGregor, A History of the World in 100 Objects (London, 2001), p. 22. (Макгрегор. История мира в 100 предметах. – М.: Эксмо, 2012.)
В искусстве данного периода мы видим, как люди пытаются полнее войти в поток жизни, стать частью окружающей живой природы… и это глубоко религиозный импульс {24} .
Таким образом, с самого начала религия и искусство воспитывали чувство общности с природой, с животным царством и с ближними.
Нам никогда не забыть полностью наше прошлое – прошлое охотников и собирателей, самый долгий период в человеческой истории. Отпечаток этого наследия лежит на всем, что кажется нам наиболее человеческим: на нашем мозге, теле, лице, речи, чувствах и мыслях {25} . Некоторые мифы и обряды, изобретенные доисторическими предками, вошли в религиозные системы более поздних, письменных обществ. Аналогичным образом жертвоприношение животных, центральный обряд почти всех древних культур, сохранило доисторические обряды охоты и почестей живому существу, погибавшему за людей {26} . Древнейшая религия была укоренена в признании того трагического факта, что для выживания необходимо убивать. Обряды помогали людям смириться с этой тяжкой дилеммой. И все же при всем глубоком уважении, почтении и даже любви к жертве древние охотники оставались убийцами до мозга костей. Тысячелетия схваток с большими и агрессивными животными сплотили охотников в тесно спаянные команды, которые стали прообразами современных армий, готовых рисковать жизнью ради общего блага и защищать собратьев в минуты опасности {27} . Важным фактором была еще одна эмоция: людям нравился азарт и упоение охоты.
24
Ibid., p. 24
25
J. Ortega y Gasset, Meditations on Hunting (New York, 1985), p. 3
26
Walter Burkert, Structure and History in Greek Mythology and Ritual (Berkeley, Los Angeles and London, 1980), pp. 54–56; Burkert, Homo Necans, pp. 42–45
27
O’Connell, Ride of Second Horseman, p. 33
Здесь
опять-таки задействована лимбическая система. Мысль об убийстве может возбуждать в нас сочувствие, но охота, погоня и битва повышают уровень серотонина. Серотонин – это нейромедиатор, который отвечает за чувство экстаза, сопутствующего и некоторым формам религиозного опыта. И эти жестокие занятия стали восприниматься как естественная религиозная деятельность, сколь бы странным это ни казалось нам с нашим пониманием религии. Воины ощущали глубокую взаимную связь, пьянящее чувство альтруизма, готовность рисковать жизнью ради других, обретая тем самым большую полноту жизни. Такая реакция на насилие присуща нашей природе. Крис Хеджис, корреспондент The New York Times, удачно описал войну как «насилие, дающее нам ощущение смысла».Война делает мир понятным: есть черное и есть белое, они и мы. Она полагает конец мысли, особенно мысли самокритической. Все склоняется перед могучим порывом. Мы едины. Для большинства из нас война приемлема, доколе сообразуется с убеждением, что эти страдания необходимы для большего блага: ведь людям нужно не только счастье, но и смысл. В том-то и трагедия: война подчас становится самым мощным способом обретения смысла {28} .
Возможно, когда воины дают волю агрессивным импульсам глубинных областей мозга, они ощущают гармонию с самой стихийной и безжалостной динамикой существования, динамикой жизни и смерти. Иными словами, в войне берет верх рептильная безжалостность, один из сильнейших человеческих стимулов.
28
Chris Hedges, War is a Force That Gives Us Meaning (New York, 2003 ed.), p. 10
Воин ощущает в битве экстатическое самоутверждение, подчас патологическое, которое другие находят в обряде. Психиатры, лечившие ветеранов от посттравматического стрессового расстройства (ПСР), замечали, что упоение от гибели людей может быть почти эротическим {29} . Однако впоследствии, когда пациенты с ПСР пытаются распутать клубок жалости и безжалостности, выясняется, что свойственную человеку последовательность мышления они утратили. Один ветеран вьетнамской войны описывал фотографию, на которой он держит за волосы две отрубленные головы: да, война – это «ад», где «безумное – естественно» и «ничего невозможно контролировать». Тем не менее:
29
Theodore Nadelson, Trained to Kill: Soldiers at War (Baltimore, 2005), p. 64
Самое страшное, что, пока я был там, я ощущал полноту жизни. Я любил это, как любят прилив адреналина, как любят друзей, близких товарищей. Все так реально и так нереально… А сейчас хуже всего жить в мирное время без такого накала. Я ненавижу войну, но накал мне был по душе {30} .
Крис Хеджис объясняет: «Лишь когда мы оказываемся в гуще конфликта, видно, сколь многое в нашей жизни ничтожно и пресно»; «мы говорим о пустяках и между собой, и в эфире. А война – животворящий эликсир. Она дает решимость, общее дело. Она облагораживает {31} . Один из множества сложно переплетенных мотивов, которые увлекают мужчин на поле битвы, – скука и бессмыслица повседневного быта. Других людей та же страсть к большему побуждает стать монахами и аскетами.
30
Ibid., pp. 68–69
31
Hedges, War is a Force, p. 3
Воин в битве может ощущать свою связь с космосом, но впоследствии ему трудно разрешить внутренние противоречия. Существует выраженное табу на убийство себе подобных – эволюционная стратагема, помогающая различным видам выжить {32} . И все же мы сражаемся. Однако чтобы заставить себя делать это, мы создаем мифологию (подчас «религиозную»), которая устанавливает дистанцию между нами и врагом. Мы преувеличиваем инаковость врага: расовую, религиозную, идеологическую. Мы всячески убеждаем себя, что он – не вполне человек, а чудовище, враг добра и порядка. В наши дни мы втолковываем себе, что сражаемся за Бога, или за страну, или за «закон и справедливость». Однако уговоры не всегда срабатывают. Скажем, во время Второй мировой войны бригадный генерал США С. Маршалл и группа историков опросили тысячи солдат из 400 пехотных рот, побывавших в схватках в Европе и на Тихом океане. Результаты удивительны: лишь 15-20 % пехотинцев находили в себе силы стрелять прямо во врага. Остальные пытались избежать этого и прибегали к разным уловкам, чтобы их не засекли: стреляли мимо или делали вид, будто перезаряжают оружие {33} .
32
I. Eibl-Eibesfeldt, Human Ethology (New York, 1989), p. 405
33
Lt. Col. Dave Grossman, On Killing: The Psychological Cost of Learning to Kill in War and Society, rev. ed. (New York, 2009), pp. 3–4
Трудно преодолеть свою природу. Чтобы стать хорошими солдатами, новобранцы должны пройти инициацию, отчасти напоминающую испытания монахов и йогов, и научиться владеть своими эмоциями. Историк культуры Джоанна Берк объясняет данный процесс:
Людей нужно сломать, чтобы они стали хорошими солдатами. В число основных приемов входят деперсонализация, униформа, отсутствие частного пространства, навязанные социальные взаимоотношения, плотное расписание, недостаток сна, дезориентация, за которой следуют обряды реорганизации в соответствии с военными кодексами, произвольными правилами и суровым наказанием. Аналогичные методы брутализации практиковались режимами, при которых солдат учили пытать пленных {34} .
34
Joanna Bourke, An Intimate History of Killing: Face to Face Killing in Twentieth– Century Warfare (New York, 1999), p. 67