Поляна, 2013 № 04 (6), ноябрь
Шрифт:
В такие уж монументальные формы отлилось наше восхищение собственными умами.
— Вы что, ребят, выпили? Смотрите, а то Юлик где-то поблизости, — сказала нам в окно взволнованная и раскрасневшаяся Валька Бурмистрова, сестра того Кости Бурмистрова, который года два назад оборвался с вершины березы. Он сам, держась за вершину, отпустил ноги, думая, что прокатится до земли, как на орешине. Но вершинка обломилась, и он с нею в руках ахнулся о землю. Ничего, жив остался. Правда, все до одного авторитеты говорили, что потом, во взрослой жизни это еще отзовется, обязательно скажется. Мне, грешным делом, показалось, что в этом карканье было что-то от разочарования. Словно бы он обманул самые лучшие надежды. Обещал насмерть
— Вы все-таки не так громко, ага? — сказала наша осведомительница, стрельнув в меня хорошо мне знакомым остро любопытствующим, но и немного затравленным взглядом. Вот и еще одна жертва, сочувственно-печально подумал я. Влюблявшимся в меня девчонкам я мог только сочувствовать — знал, что шансов у них столько же, сколько у меня самого в моих влюбленностях. Почему это так неравномерно устроено?
— Да, старик, я тебе должен кое в чем признаться, — омрачился я. — Видишь ли, Тоня считает, что джаз — не совсем танцевальная музыка, и людям… Знаешь, в чем-то она права, — до того было неловко мне это говорить, до такой степени не нравился мне мой предательский голос, но что делать? Я же слово дал.
Сашок довольно обидно присвистнул и сказал:
— Во-первых, это не люди, а пионеры. Второе, — он так смачно затянулся из ладони, совсем по-взрослому, — как она считает, я понял, но и как ты считаешь — свышал два часа назад и еще не забыл. Вопрос к тебе: это говорит один и тот же чевовек?
Вот здесь-то и начала сказываться разница нашего с ним положения. Он, не принадлежа формально к лагерной жизни, был свободней, даже развязней. Он не ездил сюда всю свою жизнь, как ездил я. Изо всего лагеря он был связан только со своей матерью и со мной, я же — тысячью нитей был соединен со всеми. Я был знаком, и давно знаком с сотнями ребят и девчонок. Даже среди мелюзги я различал очень многих, потому что мелюзга то и дело кому-то из сверстников приходилась то братишкой, то сестренкой.
Я разозлился на него, хотя понимал, что попал в яму, которую сам же и вырыл.
— Ну, вот что, — сказал я. — Для пропаганды джаза можно использовать время, когда мы гоняем трансляцию: от пяти до шести. А заявки придется выполнять.
— Как она тебя, — ехидно сказал Сашок.
— Дурачина… Если бы она приказала, я бы просто ушел из рубки раз и навсегда. А это просьба, понимаешь? Люди, понимаешь, просят нас идиотов быть малость терпимей. Танцы, старичок, принадлежат народу.
Подумать — ну, что тут смертельного? Мир под оливами здорового компромисса. Все равно мы с Сашком — нововводители. Ноктюрн «Гарлем» и «Колыбельная из царства птиц» — это — ого-го!
Но двум ветеранам джазового движения стало тесновато в одной берлоге.
Спустя пару дней сидели мы у приемника и покуривали свои послеобеденные сигаретки. Лагерь залег на тихий час. Сашок, пошарив по шкале, выловил «Голос Америки». Глушили страшно, и мы отвлеклись. Размечтались, как пойдем в тихий час на тот берег. Туда, где дом отдыха ВТО и дачи композиторов.
— Там, у композиторов своя водочная станция есть, — сказал Сашок. — Может, уговорим дедка на водочной станции, чтобы дал нам водку, — сказал он.
— Не даст, — сказал я, еле сдерживаясь от смеха, потому что из-за Сашкиного дефекта слова у него иногда приобретали самый комичный смысл.
— А то бы, старичок, хорошо. Можно подняться вверх по течению. Там такой островок есть. Высадились бы, искупнулись и, не спеша, обратно. Заметь, обратный путь — вниз по течению, и водка будет как перышко, — он поправил свои уродские очки.
Сашок ни в коей степени не был красавцем. Он имел грубоватое, с крупными чертами лицо, большой мясистый нос, черные жесткие волосы. Такие уродские очки, как у него, будь я очкариком,
я бы ни за что не надел. Это была в нем страшно симпатичная черта: он совершенно не заботился о том, как он одет, как выглядит. И при этом всегда выглядел на ять, то есть страшно оригинальной личностью. Я так не мог. Я и брюки гладил в гладилке с девчонками, и ботинки чистил, и носовые платки стирал. Иногда мне казалось, что как типы мы с ним чем-то напоминаем тургеневских героев Базарова и Аркадия Кирсанова. Мы тоже по-своему были начинающими нигилистами, но, так же как у Базарова, нигилизм Сашка был глубже и радикальней моего. Я, в свою очередь, не чужд был мягкотелости Аркадия Кирсанова.Незаметно пролетел тихий час. Почти под самым нашим окном от столов для пинг-понга метрономом зацокал целлулоидный шарик.
Я обдумывал предложение Сашка, и было что обдумать. Даже самовольное купание так жестоко не каралось, как самовольный уход с территории лагеря. За это сразу — за чемоданами и в Москву. Высшая мера.
— Можно быво бы, — продолжал мечтать Сашок, — выпить по паре кружечек пивка в Сельпо…
— У тебя что, денежки завелись? — спросил я.
— Седой давно хочет купить у нас пачек двадцать «Дуката». У нас же — нававом.
— Осторожно!.. — сказал я.
— Враг подсвушивает! — подхватил Сашок.
Интересно, подумал я, может, и правда, толкнуть пачек пятнадцать-двадцать. Все будут деньги. Странная мысль. Еще за пять минут до этого я никакой нужды в деньгах не чувствовал.
В окно я краем глаза заметил быстро идущего радиста. Вадим почти вломился в рубку, от сильного удара ногой дверь широко распахнулась.
— Покуриваем, мать вашу? — как-то зловеще спросил он и изо всей силы шандарахнул по пепельнице. Та, всем своим металлом обиженно залязгала по рубке. Вадим плотно прикрыл дверь и дал себе волю:
— Антисоветчики сраные! — заорал он. С силой оттолкнув Сашка от приемника, он трясущимися руками стал щелкать тумблерами. Только сейчас я заметил, что он весь красный, как рак, и в поту.
— Нет, вы совсем что ль ох…? — транслировать на всю Московскую область «Голос Америки»?
— Ну что ты орешь? — сказал я обиженно, так как мы уже привыкли к уважительному отношению, — в чем дело-то?
— Давно не видели Большой театр? — с издевкой спросил он. — Ничего, завтра увидите.
Таков был лагерный обычай. Когда на утренней линейке старший пионервожатый объявлял: за грубое нарушение лагерного режима такие-то из лагеря исключены, виновные уже давно были в Москве. Потому что пикап, который их отвозил, трогался с неумолимой точностью — ровно в пять утра. Этот самый пикап был чем-то вроде передвижного эшафота и вызывал во мне некоторое подобие средневекового ужаса.
— Ты хочешь сказать, что у нас «Голос Америки» был включен на трансляцию? — с ужасным шевелением волос на голове догадался, наконец, я.
— Слушай, не надо Ваньку валять. За два километра, из Мосэнерго слышно было. — По его тяжелому дыханию я понял, что все эти два километра он бежал.
— И долго это продолжалось? — с видом настоящего идиота спросил я.
— Все, хватит! Забудьте сюда дорогу! Оба!
Дико пришибленный я вышел вон.
— Чудище обво, огромно, озорно, стозевно и ваяй, — съерничал Сашок.
— Ваяй, ваяй, — передразнил я. — Ты хоть понимаешь, что мы наделали?
— А что мы такого надевали?
— Человек нам доверял…
— А его просили доверять? Я — человек несознательный, за мной — гваз да гваз, ухо, да еще ухо.
— Ну, ты и…! — едва удержался я от такого слова, о котором потом пожалел бы. И до чего же отвратительным показалось мне сейчас его кваканье на букве эл.
— А ты — амеба! — влепил он мне.
— Амеба, не правда ли, это что-то бесформенное? Согласен: я — бесформенный. Зато ты — форменный… кретин! Если бы Вадим надавал нам по шеям, мне было бы и то легче.