Полынь
Шрифт:
И все втроем, приглушенно разговаривая, вышли за калитку.
Кузьма не успел что-либо сообразить, как к дому на велосипеде подъехал худощавый парень в пестрой ковбойке и спортивных брюках. Не сходя с велосипеда, парень добрался до завалинки и свистнул три раза. Окно, перед которым он остановился, с шумом распахнулось, и в нем показалась коротко остриженная девичья голова.
— Иду, — сказала девушка, взволнованно-радостно рассмеялась и скрылась в доме, а спустя минуту ловко и легко перелезла через подоконник.
— Эх ты, соня, — сказал парень, обнял ее за плечи и тихо-тихо, смешно поехал рядом с ней.
Чмокнул звонко поцелуй.
Бурьян, за который он схватился руками, не выдержал, обломился. Раскорячив ноги, Кузьма ткнулся лицом в жесткую землю, завалился на бок. Выругался. Долго не мог подняться, загребал руками воздух, а когда сел, то услышал рядом звонкий девичий голос:
— Что это вы на ровном валяетесь?
Из-за вишенки сверкнули два крупных глаза.
«Верка, это Верка», — подумал он.
Продолжая смотреть на него смеющимися глазами, оправляя красную ситцевую кофту на крепенькой — два стиснутых кулачка — груди, Вера неслышными шагами приблизилась к нему.
— Вы устали? Здесь есть скамейка. Пройдите, пожалуйста. А может, вам принести квасу? — сказала она.
— Квасу можно, — Кузьма запнулся, — если не жалко.
— Ну что вы! Его у нас много. Летом, знаете, он хорош, жажду сгоняет.
Хлебный ржаной квас, ледяной и резкий, Кузьма пил большими, судорожными глотками, запрокинув слегка голову.
Перебирая проворными пальцами складки кофты, Вера смотрела с состраданием на его острый кадык, на худую, с выступающими ключицами шею и, мучительно морща лоб, стала припоминать, где она раньше видела это лицо. «А нигде не видела», — сказала она себе. «Нет, ты вглядись, вглядись, видела».
Возвращая жестяную литровую кружку, Кузьма тоскливо отметил: «Не признала». Он ввернул в мундштук сигаретку, закурил. Вера стала подметать дорожку березовым веником.
— А ты что, на работу не ходишь? — осторожно спросил Кузьма.
— Сейчас не хожу. К экзаменам готовлюсь.
— Понятно. А куда?
— Думаю в университет.
— Вот оно что… — Кузьма кашлянул напряженно. — Коли не секрет, в какое место?
— В Москву. На Ленинские горы.
— И долго… учиться-то?
— Пять лет. Ужасно долго.
Кузьма со всхлипом затянулся, раздвинул колени, долго надтреснуто кашлял, потом притушил о каблук недокуренную папиросу, спросил:
— Из заведения кем выйдешь?
— Физику изучать буду.
— И думаешь одолеть?
— Одолею. — И спросила: — А вы уполномоченный? Из райкома партии?
— Считай так, дочка, — хмуро улыбнулся Кузьма, впервые назвав ее дочкой не мысленно, а вслух, и от этого ему сделалось еще тоскливей.
— Вам, значит, придется мать искать.
— Трудно ей, неученая, — выпытывал он.
— Ох, трудно! — У Веры это вырвалось с такой глубокой болью и горечью, что у Кузьмы слегка помутнело в глазах.
После короткой паузы спросил:
— Книжки небось читает?
— Читает потихоньку. Не много, но читает. Вы, видно, ослабли? Зайдите к нам, — она ласково махнула рукой на крыльцо.
— Я потом, потом, может, зайду. — Кузьма поднялся и, не глядя на нее, пошел к калитке, обернулся: — Построились-то давно?
— Да уже года с два.
— А батя… он где ж у вас?
— Он нас бросил.
— И ты не помнишь его?
— Я не помню.
— А он живой?
— Живой. Последнее время в Свердловске был, в торговой сети работал. Да, говорят, выгнали
за пьянку.Глядя вбок, нагнув по-бычьи голову, Кузьма хрипло сказал:
— Мало ли что говорят. Ты что же не съездишь к нему?
— Мать против.
— Интересно… почему?
— Ну это долго рассказывать, — нахмурилась она. — Да и не расскажешь каждому.
— Это верно.
Ссутулив плечи, Кузьма вышел на двор, но в переулок не пошел: не хотел встречаться с людьми. Двинулся огородами, спустился в овраг, поднялся наверх по тропке и, ослепленный потоком чистого теплого света, долго стоял, смежив дремотно веки. А когда открыл глаза, солнце уже отделилось от лесистого горизонта и, будто до краев переполненное брусничным соком, брызгало огнистые искры на землю. Тут, за околицей, пахло рожью и свежей, слегка прибитой коротким летним дождем дорожной пылью.
Далеко-далеко проплыли, словно в море корабли, цветастые грузовики: ехали на покос женщины. Все это — и Вера, и поле с бабьим разноцветьем, и двор с чистыми дорожками, и межа с ржавой полынной проседью, хлопанье петушиных крыльев на зорьке, и дымящиеся пироги на столе под холщовыми полотенцами, и Анна, и Зина с молодым парнем, — все это уже не его, чужое… Поблизости Кузьма приметил небольшой, сметанный наспех стожок сена и свернул к нему. День он провалялся в этом стожке. Он то забывался в полном и глубоком сне, то лежал, охваченный полудремой, вверх лицом, отяжелевший, с набрякшими кистями рук, отдаваясь свободе, покою. Где-то надсадно, тяжко выли моторы. Слышались голоса: «Строгову Нюшку не видели?» — «Она у лысовских, у них комбайн сломался». Нет, что там ни говори, а жизнь выплясывала странным манером. Битая им нещадно и не один раз, бессловесная, затюканная Нюшка сейчас вот ворочает хозяйскими делами, руководит людьми. Это простая мысль разжигала Кузьму. В полдень он голый, в одних трусах, сходил в овраг и долго мылся в мелководном ледяном ручье — источник этот звали Серебрянкой. Ему приходилось раньше не раз пить ее родниковую воду. Мылся до тех пор, пока не заломило в спине и не застучал зубами от озноба.
Возле стога на скорую руку побрился. Долго чесал жесткие, с обильной проседью волосы, все старался скрыть круглую, как блин, плешь. Вот и подкралась старость, обвисли плечи, потяжелели ноги, а что нашел, к чему прибился?!
Сейчас ему было стыдно припоминать многочисленные перемены работ, выговоры в личном деле, укоры товарищей. Его потянуло к былой жизни — к своему гнезду, к самовару с помятыми боками, к навесу под сараем, где можно в холодке час-другой помахать топором.
Кузьма резко, рывком поднялся.
Поле впереди плавилось в густом красном пожаре. Текучая золотая рябь спелой ржи, как необыкновенная полная река, шумела перед ним. Он пошел через поле, прямиком, по свежей стерне.
Над землей струился жар. Вспархивали из-под самых ног сытые куропатки, свистя крыльями, проносились ласточки. Анну Кузьма заметил еще издали. С оттяжкой, по-мужски, она обкашивала возле плетня траву. Он подумал: «Поправлю плетень». Калитку толкнул тихо, ржавые петли лениво скрипнули, будто спрашивая: «Впускать или нет?» Анна обернулась. Лицо ее, темное, шершавое от солнца и ветра, с широким лбом, не выразило ни удивления, ни радости. Никакой перемены чувств не произошло на нем. Лишь руки, и Кузьма это заметил сразу, мелко дрогнули и крепче сжали черенок косы. Губы Кузьмы скривила вымученная гримаса: было непонятно, то ли хотел плакать, то ли смеяться.