Полынья
Шрифт:
15 часов 49 минут
Снова позвонила дочь – сказала, что ей в «Ленту» за продуктами, а потом она может заехать за ним, если он уже накатался… Алексей ответил, что не знает, когда будет у берега, поэтому заезжать не нужно. Снова возня со стропами – при минус пяти, на ветру, с голыми руками… но когда в крови адреналин, руки вообще не мерзнут.
Пока он приводил оснастку в порядок, ветер стал прерывистым, и пришлось так и поехать – зигзагами, притом что его все равно сносило прямо к причальному ковшу. В какой-то момент ветер наддал, Алексей не успел на него среагировать, и кайт с размаха носом, то
Тэк-с… Это стало уже надоедать. До причала было метров семьсот, до берега еще с километр. Чтобы не упереться в причал, следовало двигаться галсами, под острым углом к ветру. Но к берегу таким образом не получалось – слева купол кайта начинал складываться, а это и означало край ветрового окна, то есть минимум тяги. Оставалось повернуть обратно в сторону маяков, что Алексей и сделал, рассчитывая все-таки отыграть у ветра потерянное. Он поднял кайт, и ветер, словно поджидая этого мгновения, задул так, что Алексея понесло со скоростью километров пятьдесят в час. О, господи…
Было страшновато.
В один из вечеров, когда, свернув с русла реки в небольшую протоку, они разбили палатки на берегу, развели костер и ужинали, с другого, что за протокой, берега сквозь кусты ивняка, чуть не падая, прорвался напролом пьяный мужик и пошел вброд к стоянке, матерясь на чем свет стоит. Мужик был слишком пьян и агрессивен, чтобы объясняться с ним. Дробкин, загородив девочек, велел им скрыться в палатке, а мальчишки в легкой растерянности стояли у костра, видимо, ожидая, что им скажет руководитель. Но и Дробкин, и Иван Ерофеевич, хотя наверняка видали всякое, в те короткие мгновения замешкались, и Алексей, слушая мат-перемат мужика, чувствующего себя хозяином положения, инстинктивно, потому что за спиной была и его дочь, выступил вперед и крепко взяв мужика под локоть, сказал:
– Здорово, брат! Заблудился? Пойдем, я тебя провожу. Пусть ребята отдыхают. Ты из какой деревни?
Алексей говорил первое, что приходило в голову, одновременно разворачивая мужика и глядя ему прямо в глаза. Внутри его колотило, как когда-то перед соревнованиями – в университете он занимался самбо, – и он прикидывал, справится ли с мужиком выше его ростом и, судя по его жилистой руке, довольно крепким. Они уже шли обратно по колено в протоке и, как ни странно, мужик слушался и давал себя увести. Вглядываясь сквозь сумерки в Алексея, он спрашивал: «Лешка, ты, что ли?»
За ивняком и зарослями мелкого березняка и ольшаника открылся луг, где в наступающей темноте были слышны перетопы и всхрапы стреноженных коней. Пьяный в хлам мужик был пастухом, выгонявшим коней в ночное, – на краю луга виднелась его сторожка, куда они и пришли. Из какой он деревни, мужик не ответил, но вопрос явно огладил его душу – кому-то еще интересна его персона. Затем он стал осознавать, что перед ним не Лешка, и это он никак не мог уразуметь, чередуя угрозы с жестами примирения. Алексей понимал, что если сейчас вернуться к своим, то мужик попрется следом и все повторится, и потому решил остаться. Чтобы найти общее, он заговорил об армии, о своей срочной службе, когда ему действительно пришлось быть как все, однако оказалось, что мужик в армии не служил, а «пыхтел семь лет на шконке за мокруху» в разборке, хотя по его словам выходило, что убивал не он, а другой, который вышел сухим из воды. И на лице мужика при этом проступала ожесточенная горечь неизбытой обиды.
Тем временем совсем стемнело, глубокое поздне-августовское небо обложили звезды, выпала роса, и над лугом встал туман, из которого доносились все те же звуки пасущихся лошадей. Алексей,
обмолвившийся, что у него есть воинское звание лейтенант (обычное дело после военной кафедры в вузе), теперь в глазах пастуха, которого звали Пашкой, Павлом, Павлухой, превратился в кого-то вроде лагерного вертухая, и хотя Алексей тоже назвал свое имя, Павлуха стал называть его не иначе как «летенан». Затопив железную, наподобие «буржуйки» печку, он подбрасывал в топку поленья, щурился и, нехорошо скалясь – сверху у него не хватало двух передних зубов, возможно, утраченных в той самой роковой драке, – говорил:– Летенан, почему не в форме? Пропил? Мы с тобой вместе, что ли, пили? А где Лешка?
– Лешка ушел домой спать, а ты все бузотеришь…
– Не, не лепи горбатого, летенан… Я свою норму знаю…
Сполохи огня из-за открытой заслонки пробовали на ощупь тьму, выхватывая из нее развешанные вокруг пучки сушеной травы, лохмотья мха, свисающие с наспех проконопаченных стенок сруба, широкую, как нары, лавку с ведром на ней.
– Эх, дрова кончились, пойду нарублю, – сказал Павлуха, доставая из-за печки топор. Заметив, какой взгляд бросил на него Алексей, он осклабился:
– Не боись, летенан, тебя не зарублю.
– Ты себя не заруби, – нашелся Алексей, – по ноге спьяну не жахни или по руке. Давай лучше я – безопасней будет.
– Ты чо? На зоне контора дрова не рубит.
– Какая же тут зона, – сказал Алексей, твердо берясь за топорище, – дрова-то где?
– Ну, ты авторитет, – сказал Павлуха, уступая топор. – Там, за домом… найдешь.
Небо в звездах, белесая полоса тумана над лугом на фоне темной стены леса, всхрапывания невидимых коней, столбик оранжевых искр и домашний запах дыма из железной трубы, торчащей над крышей сторожки…
«Я ведь это никогда не забуду», – подумал он. Когда он колол дрова, за его спиной послышались осторожные голоса и шорох веток – это были двое мальчишек, посланных Дробкиным на разведку.
– Идите, спите спокойно, – махнул он им. – Все под контролем. Я один справлюсь, – и ему было приятно думать, что, пожалуй, так оно и есть.
Он наколол и принес охапку дров. Павлуха удовлетворенно кивнул, достал откуда-то берестяной короб и вынул из него два больших куска сушеной трески.
– Ну что, летенан, похаваем? Не побрезгуешь?
Вскоре в котелке, поставленном на печку, забурлила вода и по сторожке разнесся запах рыбы. Нашелся и хлеб. Когда они трапезничали, устроившись на нарах, занимавших половину сторожки, возле открытой настежь двери раздались шумное дыхание, мягкая переступь шагов и в проем, пошевеливая ноздрями, просунулась огромная лошадиная голова.
– Машка, а ну пошла! – для порядка рявкнул разомлевший Павлуха, и лошадь, вздохнув, отступила.
– Может, ей хлеба дать? – сказал Алексей. – У меня осталось…
– Ну дай, – усмехнулся Павлуха. Веки его уже слипались от сна и, махнув рукой, он повалился спиной на нары.
Алексей вышел из нагретой, пропитанной рыбьим духом сторожки на пронзительно свежий и знобкий воздух. Рядом за дверью, прислонившись к стене, стояла Машка, словно ожидая угощения. Алексей протянул ей на ладони кусок хлеба, и она осторожно, одними ворсистыми губами взяла его. Прикосновение этих лошадиных губ вызвало в нем какой-то мгновенный, до слез, прилив нежности – то ли к ней, молча все понимающей, то ли к самой звездной ночи, торжественно стоящей вокруг, то ли к этому несчастному Павлухе с покалеченной судьбой, то ли к своей собственной судьбе, делающей ему такие подарки, когда вдруг, пусть на несколько мгновений, дано ощутить жизнь в ее неуловимой сути, а не в том, что ты сам о ней думаешь…