Поморы
Шрифт:
Иероним Маркович Пастухов после похода в губу за селедкой да похорон Рындина стал чувствовать себя очень неважно. У него вдруг все заболело: руки, ноги, поясница, начало пошаливать и сердце. Жена поила его настоями трав, прикладывала к пояснице холщовый мешочек с песком, нагретым в печи.
— Совсем, брат, ухайдакался, — говорил дед, целыми днями лежа на кровати за ситцевой занавеской в углу.
— Не бережешься дак… Кто тебя в море-то посылал? Сидел бы уж дома. Меня не послушал, так теперь и стони, — незлобиво ворчала на него супруга.
Не в пример мужу она не жаловалась на свои недуги.
Дед, однако, отлежался. Вскоре он покинул свой угол за занавеской и выбрался на улицу. Сначала посидел на лавочке у избы, потом перекочевал на рыбкооповское крыльцо, к такой же древней братии, как и он, послушать новости. А потом нежданно-негаданно наладился с двумя ведрами за водой, чему жена и удивилась и обрадовалась: таскать воду с окраины села ей порядком надоело. И если дед сходил за водой, то, значит, окреп и решил, что теперь можно наведаться и в правление колхоза: нет ли там каких-нибудь вестей. Ведь там и телефон, и почту из Мезени первым долгом доставляют туда.
Придя в контору, Иероним заметил, что ряды правленцев поредели. Вместо пяти человек в бухгалтерии сидели трое: Митенев и две женщины-счетовода. Они втроем очень дружно и энергично щелкали на счетах — только треск стоял. Дед потоптался у двери, снял шапку и сел на свободный стул.
— Что скажешь, Иероним Маркович? — спросил его Митенев, опустив очки со лба на нос. Он был близорук, но читал и писал без очков, что всегда удивляло Пастухова, который без очков читать не мог.
— Да я так… Давненько вас не видал. Шибко дружно на счетах колотите. Сколько нынче на трудодень выйдет? Хотя бы предварительно.
— О трудодне еще рано, — Митенев снова поднял на лоб очки и стал что-то заносить в книгу. Счетоводки переглянулись и захихикали: О трудоднях, гли-ко, справляться пришел, труженик!
Дед не придал значения хихиканью: Бабы есть бабы. Палец им с утра покажи — до вечера смеяться будут. Он поинтересовался:
— Тихон Сафоныч у себя?
— У себя, да занят. Просил не мешать, — не отрываясь от дела, ответил Митенев. — Вот что, Иероним Маркович. Вечером приходите с супругой на собрание.
— Ладно. Я-то непременно приду. Супруга не любит собраний и всегда велит мне голосовать за двоих. О чем речь пойдет?
— Об итогах летней путины. И еще один вопрос оборонного значения. Придешь — узнаешь.
Дедко ушел, так и не поговорив с председателем. Впрочем, особенной нужды в таком разговоре не было. От нечего делать Иероним еще раз привернул к гостеприимному крыльцу магазина, приметив там среди седунов Ермолая. Тот недавно прибыл с морского берега вместе с лошадью. Иероним поздоровался и первым делом поинтересовался:
— Куды мерина-то поставил? К себе али на колхозную конюшню?
— На конюшню.
— Так, ладно. — Иероним говорил с возчиком таким тоном, словно ему было дело до всего, в том числе и до тоньского мерина. — А сам-то дома ночуешь или у Матрены в приемышах?
Ермолай был мужчина вдовый и одинокий. Досужие языки говорили, что он, несмотря на почтенный возраст, находится в довольно близких отношениях с засольщицей Матреной. Возчик поглядел на хитренько улыбающегося Иеронима
косым взглядом, однако не подал вида, что такой вопрос задел его за живое.— Пошто у Матрены-то? В своей избе живу. Матрена у меня тоньска сударушка. В деревне есть другая…
— Как тебя хватает на двоих-то? Обучил бы и меня этакому делу, — Иероним тихонько сел на ступенькую — Старики захохотали, и так как все были стары и много раз простужены, то почти все и закашлялись.
— Тебе учиться несподручно. Пора на погосте место присматривать, — отозвался Ермолай.
Все замолчали, у всех грустные думы, лбы — в морщинках. Иероним перевел разговор на другое.
— Сказывают, вечером собрание. И вопрос оборонный. Должно, секрет. Митенев мне шепнул.
— Да какой тут секрет? Речь пойдет о том, чтобы помочь Красной Армии теплыми вещами. Зима скоро, армия-то миллионная! Всех обуть-одеть надо.
В небе громоздились тучи. Они шли на село с моря целыми полчищами, словно армия немцев там, на Западе. К вечеру все вокруг затянуло этими тучами с какими-то буровато-серыми размывами, будто кровь смешалась с пеплом, и при виде их делалось тревожно.
Наконец пошел дождик, сначала редкий, неуверенный. Он исподтишка подкрался к деревне и, убедившись в том, что все в ней тихо и никто не может ему помешать, вдруг хлынул шумным, пляшущим ливнем. Среди ливня, среди темени, проколотой кое-где лучиками света, торопливо бежали к правленческому дому серые фигуры: у кого на голову надет капюшон плаща или штормовка, у кого холщовый мешок.
До собрания еще оставалось примерно с полчаса, и колхозники заходили в клуб, в полутемный зал с низким, выбеленным известкой потолком. Здесь в углу стоял стол, а на нем ламповый батарейный приемник. Радиоузел до войны построить не успели, и теперь банк в связи с трудностями военного времени закрыл кредитование на строительство. Приходилось довольствоваться приемником.
Все усаживались на скамейки и ждали, когда Августа включит радио. Она, экономя питание, делала это только в час передачи от Советского информбюро.
Окна в клубе замаскированы щитами из толя на деревянных подрамниках. Лампочка из-под потолка светила тускло: движок служил колхозу уже больше десятка лет, порядком разработался, а ремонтировать его было нечем и негде. На новый по нынешним временам рассчитывать не приходилось.
Из соседней комнаты, где была библиотека, вышла Августа Мальгина. На плечах у нее тяжелая материнская шаль, пуговицы жакета не застегивались. Августа была на шестом месяце беременности. Бледное лицо ее с нежной белой кожей и спокойными голубыми глазами было сосредоточенно.
Августа включила приемник. Он зашипел, словно самовар, в который добавили угольев. В притихшем зальце послышались знакомые позывные Москвы. Диктор строгим и четким голосом стал сообщать очередную сводку с фронта. Слушали ее с хмурыми, сосредоточенными лицами. Известия были нерадостными, немцы оголтело рвались к Москве…
Старики, женщины, дети, жмущиеся к матерям, Густя, выжидательно стоявшая в уголке, — все молчали.
Открылась дверь, и кто-то сказал громко:
— Зовут на собрание!