Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Возьми, Наташа, ты верующая, ты будешь читать, а мне уж, где уж, что уж…

В ночной рубашке до пят, как в белом хитоне, была Наташа. Густые волосы распущены. Они падали ниже спины серебристой волной. Лицо было светлое. Большие горели глаза, отражая огонь свечи. Такими видел Федор Михайлович мучениц на картинах. Помнил: каменные стены цирка, арена, львы, тигры, железные решетки клеток, и такие светлые женщины в белых одеждах, с большими лучистыми глазами.

Крестик на золотой цепочке лежал поверх рубашки. Должно быть, целовала его, молясь. Крестик был Федора Михайловича. Обменялись они крестами, когда после венчания приехали домой.

Все это увидал Федор Михайлович и

понял, что все можно сказать и все должно сказать. Хотел стать на колени перед ней, но она подала ему стул, а сама села на постель.

— Пойми меня, Наташа, и прости, — сказал Федор Михайлович.

Наташа опустила глаза и после долгого молчания прошептала:

— Ни понять не могу… ни простить.

Тогда стал рассказывать ей про свои мучения, про все, что пережил в Красной армии, про бесплодность работы и стараний. И она слушала. Иногда вставляла: "Все знаю… Знаю…"

Когда он кончил, она сказала тихо:

— Почему же ты пошел?

— Наташа, если бы я не пошел, ты была бы взята в Чрезвычайную комиссию… Тебя замучили бы.

И все рассказал. И сказал, как, когда услышал ее слова на лестнице: "Мы поживем еще, Федя", все перевернулось в его душе и решил во имя спасения ее пойти на службу.

Широко раскрылись глаза Наташи и стали ясные. Точно душа выглянула оттуда — бессмертная.

— Чудной, — сказала она. — Тело мое хотел спасти, а душу свою загубил.

И засмеялась. Обняла его по-старому рукой так, что локоть пришелся у подбородка. Сказала:

— Не думай обо мне. Уходи от них! Искупи свою вину. Покайся.

И было решено, что когда поедет на фронт Федор Михайлович, — перейдет к белым. Не будет дольше служить дьяволу.

— А ты, Наташа?

— Я молилась за тебя и вот домолилась. Спасла… И ты молись… Господь милосерд, — сказала она.

Прижала к себе и поцеловала по-старому, в губы. Нежность была в ее поцелуе. Нежность и любовь. Два цветка чистых — лилия и роза.

Долго лежали потом на постели рядом. Смеялись их души. Матерь Божия смотрела на них. Радовалась счастью людскому.

Понял в тот час Федор Михайлович, что значили слова Евангелия, сказанные Томом: "И свет во тьме светит, и тьма его не объят".

Свет — любовь жертвенная, что душу свою отдает за други своя. Такой любовью любила его Наташа. Тьма не загасила вечного света женской любви.

Уходил в семь часов утра. Целовала у двери, провожая его, Наташа. Оба смеялись…

И, когда разбирал устроенное на постели чучело, Федор Михайлович тоже смеялся. Чувствовал себя таким молодым, как тогда, когда был кадетом и так же мастерил чучело.

Первый раз молитвенные слова шли на ум. Тихонько лег в постель. Притворился спящим. Про себя шептал старые слова. Молился… Вдруг вспомнил: "Трубочист, трубочист, милый добрый трубочист"… И засмеялся… и уснул с улыбкой на лице. Уснул крепко.

XXVIII

Знакомые места. Сколько раз юнкером на маневрах, а потом офицером в Академии, на съемках, Федор Михайлович ходил и ездил по этим прямым, убегающим вдаль среди полей шоссе! Направо Волховское — на Лигово, прямо, чуть изгибаясь, наверх — на Пулковскую гору и на Гатчину, налево — в Царское Село. Большой широкий двухэтажный, с мезонином, трактир с красной вывеской, с золотыми с зеленью буквами.

Двор за открытыми воротами, мощенный крупным булыжником. Ясли и коновязи с натрушенным сеном и запахом лошадей и навоза. Над ними в золоте осени старая белая береза и стройная раскидистая рябина в алых пучках ягод, — пальма севера. Крестьянские богатые дома, заборы, то старые, серые, то новые, желтой охрой крашенные, под ними — кусты

акаций, калины и белого боярышника. Раскидистые березы аллеей уходили вдаль. Тусклая, родная, милая петербургская перспектива раскинулась перед Федором Михайловичем. Мосты над канавами, дощатый настил к крылечку на столбах, грязное, в колеях, шоссе. На горе, на большой одинокой даче, в гостиной висела мраморная доска. Здесь смотрели на маневры в таком-то году император Николай II и императрица Александра Федоровна и "изволили чай принимать" — Купцова дача. Против дачи тенистая аллея густых лип уходила к зданиям императорской Пулковской обсерватории. Белыми каменными стенами чуть виднелись они сквозь зелень парка. У южного пристена, где шоссе врезалось в гору, был каменный водоем, и из львиной замшелой пасти тихо струилась вода. Александра I и маневры николаевских полков помнил водоем.

Федор Михайлович зашел погреться в избу. Хозяин, рослый мужик, недружелюбно смотрел на его звездами расшитую шинель. В просторной низкой комнате пахло лампадным маслом. В углу в широком золотом окладе, под стеклом, был темный Спасов лик. Две бумажные розы прижались к стеклу. Зеленая лампадка теплилась перед иконой. По сторонам, по стене, оклеенной голубоватыми, в щелях, обоями, висели выцвелые фотографии — императора Александра II и каких-то бравых преображенцев с красными грудями. Над окнами — портреты императора и императрицы. Два года слонялись здесь большевики, а не могли со стен снять портреты и, конечно, не вытравили из сердца образы тех, кто ясным солнышком являлся то на маневрах, то на прогулках и кого знали и любили.

— Служили? — спросил Федор Михайлович.

— Служил, — хмуро сказал крестьянин.

— Лейб-гвардии в Преображенском полку, при Его Императорском Величестве Государе Императоре Александре II?

Старый крестьянин подтянулся, мелкие морщинки разгладились на его лице, и он, весело и значительно посматривая на Федора Михайловича, бодро сказал:

— Сподобился, ваше превосходительство, в Сан-Стефано быть. У ставки главнокомандующего на часах стоял. Шинельки рваные, а души бравые, ваше превосходительство… Старая служба — хорошая служба была!

Где-то за Царским Селом ударила пушка. Звякнули стекла оконного переплета.

Хозяин перекрестился и сказал: — Эх! Благословил бы Господь!..

И понял Федор Михайлович, что желал он победы "белым".

Вышел. Не мог сдерживать больше радости, что веселыми смешками ходила в самой глубине его сердца, где, казалось, серебряным смехом заливалась Наташа.

Посмотрел на синее небо в розовых барашках, на свежую пригожесть октябрьского дня, на сердолики зрелой рябины с тающими бриллиантами утреннего инея, на мокрые крыши, на простор темных, бухлых от воды лугов, на блестки Исаакия и Новодевичьей колокольни, и стало еще радостнее. И повторил слова мужика:

— Эх! Благословил бы Господь!.. Под крыльцом все шоссе до Пулковского трактира было черно от людей.

Это были поднятые Троцким на защиту "красного Питера" заводские рабочие. Бледные, хмурые, с худыми темными лицами, узкоплечие, неуклюжие, в темных пальто, пиджаках, в длинных брюках и ботинках на шнурках, с неумело накрученными патронташами и мешками, с австрийскими винтовками за плечом на веревках, у кого дулом кверху, у кого дулом книзу, они толпились у домов Подгорного Пулкова. Вспыхивали папироски. Серый дымок тянул над серыми картузами и мягкими шляпами. Люди были не похожи на солдат. И пахло от них не тем здоровым запахом русской пехоты — смесью запаха сапожной смазки, кожи, махорки и пота, — так привычным Федору Михайловичу запахом, что он его любил, а пахло чем-то кислым, какой-то гнилой прелью.

Поделиться с друзьями: