Поп Чира и поп Спира
Шрифт:
— А как вели себя их домочадцы — попадьи, поповны? Что делали Пера и Шаца? — спросят любознательные читатели.
Господин Пера на второй-третий день после своего приезда в село был сбит с толку, да так и не сумел как следует разобраться что к чему. Он ко всем относился сначала одинаково. Милы были ему и Юла и Меланья, хорош отец Чира, до злосчастного происшествия хорош был и поп Спира. Понравилась ему Юла, очень понравилась, нашлось бы за что её полюбить. Её здоровье, буйные русые волосы, румяные, точно нежнейшие персики, щеки (и позже, когда бы его ни угощали у отца Чиры персиками, он тотчас вспоминал розовые щечки Юлы) и кроткий, наивно-детский взгляд — всё нравилось ему, и не раз он задумывался над тем, как было бы чудесно, будь всё это у Меланьи, которую он, конечно, очень любил. Так чувствовал и думал господин Пера до этого рокового события. Но теперь, как честный человек, он перешёл окончательно на сторону отца Чиры и почти открыто осуждал отца Спиру. И не удивительно. Ведь в доме отца Чиры его уже звали просто Перой или сынком, а он величал их — отец, мать — родители. Пера объяснился с Меланьей, да и она призналась ему
А Шаца и Юла? У них дело тоже подвигалось вперёд, но по-прежнему втайне. Они всё так же встречались на огороде, однако с наступлением осени реже, ибо теперь это было сопряжено с опасностями. Огород поредел, нет больше буйной зелени, так хорошо укрывавшей влюблённых от несносного контроля в лице родителей, которыми господь бог обременяет всякое влюблённое существо. Поредели виноградные кусты, давно отцвели маки, и торчат только их сухие головки, полные маковых зёрен, что даёт повод Шаце погружаться в грёзы и создавать чудесные видения о том, как, даст бог, в недалёком будущем он войдёт зятем в этот дом, как будут заботиться о нем, ублажать его всякой всячиной, а чаще всего савиячей с маком, которой, как всякий бачванин, он отдавал предпочтение перед любым другим тестом. Давно уже повыдергана метлина, перевязана и отнесена в сарай, а на изгороди, которая раньше, летом, вся пестрела и зеленела от перевивавших её вьюнков и тыквенной ботвы, на изгороди, сплошь обсаженной подсолнухом и аистником, не осталось ничего, кроме голых досок да клочьев высохшей тыквенной ботвы, которая больше не может никого укрыть, благоприятствуя невинному ухаживанию. Поэтому свидания сейчас происходили в присутствии тётки Макры — «для отвода глаз», как говорится, чтобы всегда имелась удобная отговорка, будто они встретились здесь случайно. Вот почему долгое время никто не знал о их взаимной симпатии, кроме них двоих, бога на небе и бабки Макры на земле, с той только разницей, что бог всё видел и слышал, а бабка Макра плохо видела и мало что слышала из их разговоров. Так всё и тянулось до того рокового и злосчастного происшествия. Но потом из владений попа Чиры стали пытливо наблюдать за всем, что происходит во владениях попа Спиры, и в конце концов всё открылось. Не лишено было оснований предположение, высказанное в доме попа Спиры, что масла в огонь тут, конечно, подлила фрау Габриэлла. Таким образом, несмотря на то что Шаца с Юлой, как все влюблённые, больше всего стремились к уединению, им не посчастливилось: они были не только замечены, но и воспеты.
Кто их воспел, осталось скрытым навсегда, но довольно веские подозрения падали на Тиму-шрайбера (собственно, «шлайбера», как называли его крестьяне), который — вам это уже известно — не ладил с Шацей, жили они, как говорится, точно два петуха на навозной куче. Ещё со времён той песенки, если читатель помнит, песенки о неких писарях и сельских парнях, о каких-то вилах и чьём-то кряканье, которую сочинил якобы цирюльник Шаца на Тиму-«шлайбера» и послал в календарь (Великобечкерекский), — ещё с тех самых времён они друг друга возненавидели. И сейчас, когда по селу стали шептаться, что попова Юла и Шаца не наглядятся друг на друга, Тима возненавидел Шацу пуще прежнего, потому что попова Юла и ему нравилась. Но Тима считал её недостижимым идеалом, осмеливался смотреть на неё только издали, и уже одно это почитал величайшим счастьем, а между тем на селе уже во всеуслышанье говорили, будто Шаца и Юла встречаются в огороде, беседуют через изгородь, что он совершил «ероберунг» [79] и даже — вон до чего дошло! — осмеливается рассчитывать на женитьбу! Как тут не рассердиться, скажите, дорогие читатели, положа руку на сердце. Потому что, если судить справедливо и объективно, то чем Шаца лучше Тимы? Были они школьными друзьями, оба учились в гимназии, и обоих из неё выгнали — Шацу из четвёртого класса, а Тиму из пятого. Шацу выгнал законоучитель, а Тиму латинист, после того как он (Тима) в очень учтивой форме спросил, как сказать по-латыни «айда». И вполне естественно, что Тима считал себя достойнее Шацы по двум причинам: во-первых, Шаца был выгнан из четвёртого класса, а он из пятого; во-вторых: Шаца пошёл в ремесленники, а он (Тима) — в чиновники. Ведь это, надо полагать, существенная разница! Потому-то Тима и считал себя более завидной партией для поповны, каковою являлась Юла, чем Шаца, который, нужно отдать ему должное, был очень красив, но постоянно ходил с короткими рукавами, а зимой обходился без зимнего пальто. Однако что было, то было! Юлу влекло к Шаце, а Шацу к ней. И насколько Тиме нравилась Юла раньше, настолько он возненавидел её сейчас. И так как он талантливо складывал стихи (множество прекрасных стихов на медовых пряниках сердечком — лучшее доказательство крупного поэтического дара писаря Тимы) и был взбешён и уязвлён до глубины души, то не удивительно, что он тут же сел и сочинил частушку, которую, правда, не хотел, да и ни в коем случае не решался признать своей, но всё село знало, что она сложена им и никем больше, ибо сам он чаще всего, возвращаясь на заре в сопровождении музыканта цыгана, с горя распевал эту песенку:
79
Завоевание (нем.).
Вот
эту самую частушку, которую сложил писарь Тима, и услышал однажды ночью поп Спира и, сообразив, к кому она относится, ворвался словно бешеный домой и крикнул Жуже:— Где эти тыквы?!
— Какие тыквы, милостивец? — удивлённо спросила перепуганная Жужа, увидя его в такой ярости.
— Позови сейчас же госпожу и господжицу! — заревел преподобный отец, топнув сердито ногой.
80
Перевод стихов здесь и дальше А. Тарковского.
Они явились, и отец Спира накинулся на них.
Никто в доме — ни поп Спира, ни попадья — не знал и не ведал, какая на них беда надвигается, а потому новость эта потрясла их точно гром с ясного неба.
После первого же вопроса Юла разразилась горючими слезами, а матушка Сила только крестилась и глядела то на мужа, то на дочь. Отец Спира орал так, что дрожал весь дом, попадья всячески успокаивала его, и, немного утихомирившись, он предоставил ей самой, полагаясь на её женскую хитрость, разобраться во всём этом деле и доложить ему.
И верно, Юла исповедалась матери. Рассказала ей всё. Не забыла упомянуть ни о богатстве семейства Шацы, ни о его намерении отправиться в Вену для изучения хирургии. Матушку Сиду будто холодной водой окатили! Она словно окаменела и не могла произнести ни слова, так странно и неожиданно было слышать всё это из Юлиных уст. Матушка, не веря собственным ушам, погрузилась в раздумье. Юла плакала в углу, проливая потоки слёз и утираясь фартуком, а матушка Сида расхаживала по комнате, останавливалась у окна и, тупо уставившись на улицу, всё думала, вспоминала и никак не могла припомнить случая, чтобы попова дочка вышла замуж за парикмахера. И вдруг ей пришли на ум Меланья, господин Пера и госпожа Перса.
— Не бывать этому! — решительно объявила госпожа Сида. — Ещё чего не хватало! — сказала она и вышла, оставив заплаканную, несчастную Юлу, у которой слова матери погасили последний луч надежды.
Тоскливые дни потянулись для Юлы после этого разговора. Никто не сочувствовал ей — ни отец, ни мать; оба были против её склонности к Шаце. И свидания прекратились, — за Юлой зорко следили, как за преступницей. Юла замкнулась в себе, лишь в одиночестве она находила некоторое утешение, — она могла мечтать о ком хотела, этого ей никто запретить не мог. Уверенная в том, что все надежды тщетны, она чаще всего размышляла о смерти. И хотя во власти родителей было предотвратить её гибель, она прощала им всё. И думы её и песни, которые она охотнее всего распевала в то время, и книги, которые читала, — всё указывало, что Юла тяготится жизнью и что единственное для неё спасение — смерть. Отец, как и все отцы, не обращал на это внимания и ничего не замечал. Он даже завёл однажды в присутствии Юлы речь о какой-то подходящей партии, которая сейчас наклёвывается, но госпожа Сида, как всякая мать, у которой дочь постоянно на глазах и потому ближе сердцу, заметила, что это вовсе не понравилось Юле. О настроении дочери матушка Сида судила прежде всего по песням, которые Юла пела. Внимательно прислушиваясь к ним, она всё больше с болью в сердце убеждалась в том, что дочь её несчастна.
Однажды матушка Сида сидела и слушала песню, которую Юла напевала под гитару.
А Юла пела красивый бачванский романс. В своё время он был очень популярен у нас, но сейчас давно забыт, как и многие другие прекрасные старинные песни, которых теперь уже никтю не поёт. Юла пела:
Юца в Бечей держит путь-дорогу.
Кто Юлу видел — никто не обидел.
Как на Феудвар она повернула,
Повстречала мастеров трёх Юла.
«Ты куда отправилась, мадьярка?
Куда держишь путь, пойдём-ка с нами!»
Тот браслет золотой отнимает,
Этот с шеи дукаты срывает,
«Поцелуй меня!» — требует третий.
Отвечала им Юла мадьярка:
«Мать меня просила-заклинала,
Не целуй немилого, просила.
Лучше быть мне рыбьей снедью в Тисе,
Чем чужих целовать на дороге!»
Так сказала и бросилась в Тису,
И оттуда мастерам сказала…
Матушка Сида давно отложила вязанье и внимательно слушает, вытирает глаза и горестно покачивает головой, а Юла продолжает ещё печальней:
«Ради бога, мастера молодые, Моему отцу вы поклонитесь, Пусть травы не косит он на Тисе — Скосит он мою русую косу! Матери моей вы поклонитесь, Пусть не пьёт из Тисы той глубокой — Выпьет очи мои молодые! И любимому вы поклонитесь, Пусть не бродит по Тисе широкой — Он сломает мне белые руки, Засорит мои чёрные очи!» — То сказала и в Тисе исчезла.Госпоже Сиде «соринка попала в глаз», и она усиленно тёрла его платком, но потом, взяв себя в руки, вошла в Юлину комнату. И хоть сердце у неё разрывалось на части, она, нахмурившись, строго спросила:
— Что это за песня?
— Да песня, мама… бачванская песня, пели её недавно жнецы из Бачки!
— Да знаю, знаю; но почему тебе вздумалось именно её петь?
— Да вы же сами научили меня, милая мама, а на днях вот мне напомнили о ней.
— Чтоб я больше не слышала этой песни! Поняла? Погляди-ка на неё! — крикнула матушка Сида срывающимся от жалости голосом. — Не смей больше петь! Вон ты какая! Лучше вовсе не пой, если не можешь чего путного выбрать!
— Не буду, милая мама! Да мне и не до песен! — говорит Юла, утирая нос кончиком платка, которым была повязана, потом ударяется в слёзы и прячет лицо в передник.